WWW.NEW.PDFM.RU
БЕСПЛАТНАЯ  ИНТЕРНЕТ  БИБЛИОТЕКА - Собрание документов
 

Pages:     | 1 || 3 | 4 |   ...   | 5 |

«история одной вражды Аннотация На рубеже XIX–XX веков в России было два места массового паломничества – Ясная Поляна и Кронштадт. Почему же толпы людей шли именно к Льву Толстому и отцу ...»

-- [ Страница 2 ] --

Как и дьякон, это простые люди – своего рода олицетворение безличного человечества, то есть – мнения людского .

Отец Иоанн боялся, что это «мнение» застигнет его в момент колебания в вере .

А Толстой?

Страх, что его застигнут за искренней молитвой .

Но общее здесь одно: страх!

Это страх несовпадения внутренней личности с внешней. Того, что ты знаешь о себе сам, с тем, что в тебе видят посторонние .

Между тем Сергей Арбузов, несомненно, сам являлся как бы продуктом воспитания Толстого. Дворовый крестьянин, оторванный от привычной деревенской среды, он сопровождал писателя не только в Арзамасе, но и во время его паломничества в Оптину пустынь .

Сын няни старших детей Льва Николаевича и Софьи Андреевны, Сергей Арбузов учился в яснополянской школе Толстого, затем мальчиком его взяли в дом, впоследствии он был старшим лакеем в доме. Он играл в домашнем театре, любил выпить, имел пристрастие к женщинам и был плутоват. Но в семье Толстых его очень любили, как и его мать, добрую крестьянку, бывшую дворовую соседей Толстых – князей Воейковых. В конце концов Арбузова все-таки уволили за пьянство и распутство. Например, в отсутствие Толстого в Москве он, пьяный, приводил в хамовнический дом проституток, о чем Софья Андреевна однажды пожаловалась в письме мужу. Впоследствии Арбузов вернулся с семьей в деревню Ясная Поляна, где у него имелся дом .

В 1900 году были изданы его воспоминания, в которых он, в частности, рассказывал о своем путешествии с Толстым пешком из Ясной Поляны в Оптину пустынь летом 1881 года .

Из них отчетливо проступает образ эдакого русского Фигаро, хорошего и исполнительного слуги, но тайного насмешника над чудачествами своего барина, решившего заявиться в знаменитый монастырь как простой паломник, в лаптях и крестьянском платье. Толстого, который посещал Оптину пустынь не первый раз, опознали монахи, и монастырское начальство вынудило графа перейти из постоялого двора для нищих в роскошную монастырскую гостиницу, где, как пишет Арбузов, «всё обито бархатом». В своих воспоминаниях Сергей посмеивается и над хозяином, вынужденным спать на бархате, когда он мечтал ночевать на соломе, и над монахами, которые прислуживают за столом человеку, одетому как мужик .

И вот оказывается, что мнения этого слуги, воспитанного им же самим, Толстой испугался, когда его вдруг настигла внезапная потребность в молитве. Почему?

И точно такая же непонятная стыдливость нападает на Николеньку Иртеньева в начале «Отрочества», когда перед отъездом с постоялого двора он вдруг вспоминает, что забыл помолиться: «Я не успел помолиться на постоялом дворе; но так как уже не раз замечено мною, что в тот день, в который я по каким-нибудь обстоятельствам забывал исполнить этот обряд, со мною случается какое-нибудь несчастие, я стараюсь исправить свою ошибку:

снимаю фуражку, поворачиваюсь в угол брички, читаю молитвы и крещусь под курточкой так, чтобы никто не видел этого… (курсив мой. – П.Б. )»

Откуда такой стыд, такая стеснительность?

И уж вовсе странной выглядит картина, описанная Толстым во второй редакции «Отрочества». Начитавшись Паскаля, Николай Иртеньев вдруг «стал набожен: ничего не предпринимал, не прочтя молитву и не сделав креста». Но при этом до такой степени стыдился этой своей набожности, что при людях «мысленно читал молитвы и крестился ногой или всем телом так, чтобы никто не мог заметить этого (курсив мой. – П.Б. )» .

Это просто невозможно себе представить! Как креститься всем телом ? Танец какой-то… Чего боялся Лев Толстой?





ВОСПИТАННЫЕ И НЕВОСПИТАННЫЕ

В судьбе Толстого, как и отца Иоанна Кронштадтского, ясно виден Промысел Божий .

Самые, на первый взгляд, случайные события, накладываясь одно на другое, рождали совсем не случайные результаты, навсегда определяя пути этих людей .

Например, нельзя не обратить внимания на очень важный разлом в воспитании детей Толстых. Как случилось, что в обычной дворянской семье двое старших детей получили упорядоченное воспитание, а трое младших – нет? Если бы всё шло своим порядком, Льва, как и его старших братьев, системно воспитывали бы два человека: мать Мария Николаевна и французский гувернер Сен-Тома. Этого не мог делать отец, как по объективным причинам

– он был постоянно занят хлопотами по имениям, так и по субъективным – Николай Ильич был большой любитель вина и карт. Но мать умирает, когда Лёвочке не исполнилось и двух лет. Что касается Сен-Тома, то его прямое руководство младшими мальчиками, Митей и Львом, было недолгим. Вскоре после того, как француза по настоянию бабушки Пелагеи Николаевны взяли на постоянное жительство в московский дом, бабушка скончалась. После ее смерти было решено отказаться от содержания дорогого московского дома, найти квартиру попроще, а в результате разделить детей. Старшие, Николай и Сергей, вместе с опекуншей А.И.Остен-Сакен и Сен-Тома остались в Москве, чтобы готовиться в университет. Младшие – Дмитрий, Лев и Маша – с Т.А.Ёргольской и немцем-гувернером Ф.И.Рёсселем отправились в Ясную Поляну, где дети до кончины А.И.Остен-Сакен и переезда в Казань провели время вольно и весело, под надзором доброй тетеньки и пьющего немца .

При жизни отца и до приглашения в дом француза четырех мальчиков воспитывают разные люди. Например, бабушка Пелагея Николаевна – властная, капризная, деспотичная, бесконечно влюбленная в своего сына Николая Ильича, которого она безмерно избаловала .

Она привыкла ни в чем себе не отказывать, жить на широкую ногу и не заботиться о деньгах, которые тают на глазах, как это уже было во времена ее жизни с супругом Ильей Андреевичем Толстым, разорившимся аристократом. Это одна линия воспитания Льва Толстого. Вернее сказать, невоспитания .

Другая линия – тётушки Татьяна Александровна, Пелагея Ильинична и Александра Ильинична. Первая – дальняя родственница, без своих средств и без права руководить домом и детьми. Вторая и третья – родные сестры Николая Ильича. Замечательные женщины, но каждая со своей непростой судьбой .

Пелагея Ильинична Юшкова (в девичестве Толстая) была младшей дочерью в семье Ильи Андреевича. С детства она была окружена заботой родителей и тоже сильно избалована, потому что слова «выговор» и «наказание» в этой семье даже не произносились .

Детство, молодость, да и вся ее жизнь были пропитаны традициями русского барства, сложившимися еще в XVIII веке, когда Екатерина II даровала вольность дворянам. В юности она любила читать, делала выписки из Бальзака, Шатобриана и других французских писателей, но всё это вскоре забросила. Дневник, например, прекратился на первой странице .

Она вышла замуж за отставного гусарского полковника Владимира Ивановича Юшкова, который был старше ее лет на десять (а быть может, и больше), но который не любил ее, даже презирал, в то время как она любила его всей душой и считала свое сердце разбитым .

Едва ли не это было причиной ее набожности. Она любила принимать у себя монахов и архиереев, любила ездить по монастырям. Юшковы жили в Казани на широкую ногу, имели лучшего в городе повара и славились своими балами .

Прямого влияния на племянников, когда они остались сиротами, тетушка иметь не могла, потому что жила в Казани. Но и когда младшие Толстые в 1841 году переехали в Казань, Пелагея Ильинична мало влияла на них, особенно на мальчиков, чьи характеры вполне сформировались. Один из ее «воспитательных» поступков, который впоследствии возмущал Льва Толстого, заключался в том, что она подарила младшим мальчикам, Дмитрию и Лёвочке, по крепостному ребенку в расчете, что из них получатся верные слуги господам… «Это была добродушная светская, чрезвычайно поверхностная женщина… – сообщает о ней в «Материалах к биографии Л.Н.Толстого» Софья Андреевна. – Всегда живая, веселая, она любила свет и всеми на свете была любима; любила архиереев, монастыри, работу по канве и золотом, которые раздавала по церквам и монастырям; любила поесть, убрать со вкусом свои комнаты, и вопрос о том, куда поставить диван, для нее был огромной важности. Муж ее был хотя человек умный, но без правил. Жил он бездеятельно, прекрасно вышивал по канве, подмигивал на хорошеньких горничных и играл слегка на фортепиано». В конце концов Пелагея Ильинична оставила своего ветреного мужа и поселилась в монастыре под Тулой, несмотря на приглашение племянника Льва жить в Ясной Поляне. В Ясную она переехала перед самой смертью, настигшей ее в 1875 году .

Судьба второй родной тетушки Толстого – Александры Ильиничны Остен-Сакен, Алины, – оказалась куда сложнее .

Она была очень образованна, знала несколько иностранных языков, превосходно играла на флейте и фортепиано. Она была, как вспоминал Толстой, «очень привлекательна, с своими большими голубыми глазами и кротким выражением белого лица». Алина имела большой успех при дворе в Петербурге и была выдана замуж за богатого и знатного остзейского графа Остен-Сакена. Но это обернулось несчастьем для нее. Граф оказался бешено ревнив, а вскоре у него проявились и признаки прямого психического расстройства, которые выражались в мании преследования. В первый год после свадьбы он дважды покушался на жизнь жены; однажды выстрелил в нее, беременную, в карете, «спасая» от несуществующих преследователей, и бросил раненую на дороге. От потрясения у Алины родился мертвый ребенок, но ей об этом не сообщили, заменив его новорожденной дочерью придворного повара. Впоследствии она узнала правду, но воспитывала Пашеньку как приемную дочь .

После смерти психически больного мужа Александра Ильинична жила с братом Николаем Ильичом. Несчастная судьба сделала ее очень религиозной, превратив некогда блистательную Алину в «скучную богомолку», как она себя иронически называла .

«Тетушка… была истинно религиозная женщина, – вспоминал Лев Толстой. – Любимые ее занятия были чтения житий святых, беседы со странниками, юродивыми, монахами и монашенками, из которых некоторые жили всегда в нашем доме, а некоторые только посещали тетушку. В числе почти постоянно живших у нас была монахиня Марья Герасимовна, крестная мать моей сестры, ходившая в молодости странствовать под видом юродивого Иванушки… Тетушка Александра Ильинична не только была внешне религиозна, соблюдала посты, много молилась, общалась с людьми святой жизни, каков был в ее время старец Леонид в Оптиной пустыни, но сама жила истинно христианской жизнью, стараясь не только избегать всякой роскоши и услуги, но стараясь, сколько возможно, служить другим .

Денег у нее никогда не было, потому что она раздавала просящим всё, что у нее было» .

Тем не менее даже в старческом возрасте Лев Толстой не мог забыть «особенный кислый запах тетушки Александры Ильиничны, вероятно, происходивший от неряшества ее туалета. И это была та грациозная, с прекрасными голубыми глазами, поэтическая Aline, любившая читать и списывать французские стихи, игравшая на арфе и всегда имевшая большой успех на самых больших балах»!

После внезапной смерти Николая Ильича от удара Александра Ильинична стала опекуншей над детьми. Да, она заботилась о них. Но это не поглощало до конца ее души. Всё в ней было подчинено служению Богу. В 1841 году она поселилась в Оптиной пустыни, возможно, предчувствуя свою смерть, но и приближая ее строжайшими постами и выстаиванием многочасовых служб. В том же году она умерла в монастыре, где и была похоронена. Над ее могилой был воздвигнут памятник со стихами, по всей видимости, написанными тринадцатилетним Лёвой .

Эти две замечательные женщины, конечно, оказали какое-то влияние на личности племянников, привив им высокий дар любви и доброты и сообщив первые зачатки религиозных настроений. Однако ни о каком систематическом воспитании с их стороны не было и речи .

Единственные дети в семье Толстых, которые получили более или менее упорядоченное воспитание, были Николай и Сергей. Особенно старший Николенька, или Коко, которого мать, Мария Николаевна Толстая, успела довести до семилетнего возраста и который единственный хорошо ее помнил. В особом «Журнале поведения Николеньки» она записывала его ежедневные поступки, среди которых наиболее предосудительными считались лень, блажь и капризы – то, что она называла словом митрофанить от имени Митрофанушки в комедии Фонвизина «Недоросль». Не поощрялась и слезливость, которой впоследствии с избытком отличался ее младший сын Лёвочка. Пунктуально записывая в журнал все хорошие и плохие поступки Николеньки, Мария Николаевна не придерживалась какой-либо определенной программы воспитания, но своя четкая линия в этом по крайней мере присутствовала .

Поэтому, наверное, не случайно самый старший, Николай Николаевич Толстой, оказался и наиболее дельным человеком. Он поступил в Московский университет на математический факультет, затем успешно перевелся в Казанский университет и окончил его с отличием. Из него вышел прекрасный военный. Он служил в артиллерии на Кавказе, был участником карательных экспедиций против непокорных чеченцев и вообще имел вкус к военной службе. Он не был лишен творческого дара. Его очерк «Охота на Кавказе», опубликованный в некрасовском «Современнике» в 1857 году, вызвал восторг Тургенева, а Некрасов даже считал, что Николай «тверже владеет языком», чем Лев, уже прославившийся своим «Детством». В известной степени так и было. Кавказские и другие охотничьи очерки и рассказы Николая Толстого отличаются именно «твердым» языком, без особых прикрас, без сантиментов, без слез, которыми пропитана вся автобиографическая трилогия его младшего брата. Но в прозе Н.Н.Толстого нет и тех духовных исканий, религиозных порывов, без которых нельзя представить «Детство» Л.Н.Толстого. Это вполне земная, «объективная» и в лучшем случае – интересная психологическая проза .

Нет смысла гадать, что было бы с Николаем Толстым, если бы он не скончался в тридцать семь лет от скоротечной чахотки. Но при жизни он был безусловным авторитетом для братьев. Он был закоренелым холостяком, и это позволило ему избежать семейных конфликтов, которые всю жизнь терзали других братьев – Сергея и Льва. Последний неизменно завидовал Николеньке, главным образом – его способности стоять выше «мнения людского». Эта черта характера перешла к Николаю непосредственно от матери, которая всегда была равнодушна к мнению посторонних. Впрочем, эта черта характера отличала и Сергея, и Дмитрия. И только один Лёвочка не мог ею похвастаться .

Но именно отсутствие этой черты определило в будущем громадное преимущество Льва перед старшими братьями. За время своего беспорядочного и полного противоречивых влияний развития он впитал в себя человеческий мир, развил способность к перевоплощению в самых разных героев – от мужиков до аристократов, от детей до стариков, наконец, от мужчин до женщин .

Но для нас важнее другое. Почему Николай и Сергей, в отличие от Дмитрия, Льва и Марии, в сознательном возрасте оказались религиозно равнодушными людьми, не проявлявшими интереса к религии и церковным обрядам? Почему то, что для младших братьев и сестры стало стилем поведения (Дмитрий), единственным путем спасения (Мария) и колоссальной духовной трагедией (Лев), для старших братьев либо совсем не имело цены, либо уж точно не стало содержанием их жизни?

Из пятерых детей Марии Николаевны Толстой двое старших, Николай и Сергей, которые успели испытать на себе непосредственное влияние матери, были совсем не религиозны. Зато младшие, Дмитрий, Лев и Мария, воспитанные тремя верующими тетушками, пусть и каждый по-своему, прошли религиозный путь. При этом все пятеро были совершенно непохожими людьми, объединенными разве что известной «дикостью»

толстовской породы и крайней щепетильностью в вопросе о личной чести .

Младшая сестра Толстых Мария Николаевна Толстая скончалась в Шамординском монастыре схимонахиней. Согласно легенде, на Машу, когда она была еще маленькой девочкой, обратил внимание старец Оптиной пустыни отец Амвросий, сказав ей: «Маша будет наша». Тем не менее от ухода в монастырь Марию предостерегал ее московский духовник, знаменитый священник кремлевского Архангельского собора Валентин Амфитеатров. Очень уж нехарактерным, даже вызывающим для светской женщины был такой путь .

О брате Дмитрии, который был старше его всего на год, Толстой писал в своих «Воспоминаниях»: «В Казани я, подражавший всегда Сереже, начал развращаться… Не только с Казани, но еще прежде я занимался своей наружностью: старался быть светским, comme il faut. Ничего этого не было и следа в Митеньке; кажется, он никогда не страдал обычными отроческими пороками… Не знаю, как и что навело его так рано на религиозную жизнь, но с первого же года университетской жизни это началось. Религиозные стремления, естественно, направили его на церковную жизнь. И он предался ей, как он всё делал, до конца. Он стал есть постное, ходить на все церковные службы и еще строже стал к себе в жизни» .

Религиозное настроение, совсем не свойственное старшим братьям, привело к тому, что Дмитрий оказался белой вороной не только в своей среде, но и среди своих ближайших родственников, не исключая семьи Юшковых, где опекунша Толстых тетушка Пелагея Ильинична Юшкова могла сочетать светские удовольствия с дружбой с казанскими архиереями и монахами .

«Он был неряшлив и грязен, – вспоминал Лев Толстой, – и мы осуждали его за это. Он не танцевал и не хотел этому учиться, студентом не ездил в свет, носил один студенческий сюртук с узким галстуком, и смолоду уже у него появился тик, подергиванье головой, как бы освобождаясь от узости галстука» .

Митя ходил не в модную университетскую церковь, а в острожную, где вопреки тюремным правилам принимал от заключенных для передачи причетнику свечи или деньги на свечи. В товарищи себе он выбрал «жалкого, бедного, оборванного студента Полубояринова (которого наш приятель-шутник называл Полубезобедовым…)» В семье Юшковых была приживалка, девушка Любовь Сергеевна, странное и жалкое существо, с постоянно распухшим лицом, «как бывают запухлые лица, искусанные пчелами… Летом на лицо ее садились мухи, и она не чувствовала их, и это было особенно неприятно видеть… От нее всегда дурно пахло. А в комнате ее, где никогда не открывались окна и форточки, был удушливый запах. Вот эта-то Любовь Сергеевна сделалась другом Митеньки. Он стал ходить к ней, слушать ее, говорить с ней, читать ей. И – удивительное дело – мы так были нравственно тупы, что только смеялись на этим» .

Полвека спустя вождь большевиков Владимир Ленин назовет Льва Толстого «барином, юродствующим во Христе» .

Но это сомнительное определение мало относилось к внешней жизни Льва Николаевича, который даже в периоды крайнего опрощения оставался в своих привычках аристократом, на что справедливо указывает его сын Илья Львович в прекрасных воспоминаниях об отце. Толстой всегда был чрезвычайно чистоплотен. Например, забыв во время ухода из Ясной Поляны щеточку для ногтей, он немедленно написал дочери Саше, чтобы та ее привезла. Характерно, что он написал это письмо о «щеточке» из Оптиной пустыни .

Зато в поведении брата Дмитрия несомненно были черты юродства. В Петербурге он заявился к знакомому правоведу Д.А.Оболенскому в пальто и фуражке. У того были гости .

Дмитрия познакомили с ними и предложили снять пальто. Но оказалось, что под пальто ничего нет. «Он находил это излишним» .

Дмитрий Толстой скончался в молодом возрасте от чахотки. Незадолго до смерти с ним случился переворот. «Он вдруг стал пить, курить, мотать деньги и ездить к женщинам». Но и в этой жизни он оказался нравственным ригористом. «Ту женщину, проститутку Машу, которую он первую узнал, он выкупил и взял к себе». Лев Толстой был единственным из братьев, кто посетил умирающего в Орле. «Он был ужасен. Огромная кисть его руки была прикреплена к двум костям локтевой части, лицо было – одни глаза и те же прекрасные, серьезные, а теперь выпытывающие. Он беспрестанно кашлял и плевал, и не хотел умирать, не хотел верить, что он умирает. Рябая, выкупленная им Маша, повязанная платочком, была при нем и ходила за ним. При мне по его желанию принесли чудотворную икону. Помню выражение его лица, когда он молился на нее» .

В «Воспоминаниях» Толстой не открывает нам выражения этого лица. Но в романе «Анна Каренина» в сцене прощания Константина Левина с братом, который был списан с Дмитрия, это выражение Толстой показывает – и жестоко, видя в нем «временное, корыстное, с безумной надеждой на исцеление» чувство. Ему «мучительно больно было смотреть на этот умоляющий, полный надежды взгляд и на эту исхудалую кисть руки, с трудом поднимающуюся и кладущую крестное знамение на туго обтянутый лоб, на эти выдающиеся плечи и хрипящую пустую грудь, которые уже не могли вместить в себе той жизни, о которой больной просил» .

Сравним эту страшную сцену с описанием смерти другого брата, Николая, во Франции .

«В день своей смерти он сам оделся и умылся, – писал Лев в Россию брату Сергею, – и утром я его застал одетого на кресле. Это было часов за 9 до смерти, что он покорился болезни и попросил себя раздеть. Первое было в нужнике. Я вышел вниз и слышу, дверь его отворилась, вернулся – его нет нигде. Сначала я боялся войти, он не любил; но тут он сам сказал: “Помоги мне”. И он покорился и стал другой, кроткий, добрый; этот день не стонал;

про кого ни говорил, всех хвалил, и мне говорил: “Благодарствуй, мой друг”… Страдать он страдал, но он только раз сказал дня за два до смерти, что ужасные ночи без сна. К утру давит кашель, месяц, и что грезится, Бог знает! Еще такие ночи две – это ужасно. Ни разу ясно он не сказал, что чувствует приближение смерти. Но он только не говорил. В день смерти он заказал комнатное платье и вместе с тем, когда я сказал, что ежели не будет лучше, то мы с Машенькой (сестрой. – П.Б. ) не поедем в Швейцарию, он сказал: “Разве ты думаешь, что мне будет лучше?” таким голосом, что, видно, он чувствовал, но для меня не говорил, а я для него не показывал… Он умер совсем без страданий (наружных, по крайней мере). Реже, реже дышал, и кончилось. На другой день я сошел к нему и боялся открыть лицо. Мне казалось, что оно будет страдальческое, страшнее, чем во время болезни, и ты не можешь вообразить, что это было за прелестное лицо с его лучшим, веселым, спокойным выражением. Вчера его похоронили тут» .

Николай, в отличие от Дмитрия, уходил из жизни как стоик, так сказать, застегнутый на все пуговицы, не нуждаясь не только в чудотворных иконах, но и в церковном утешении .

Судя по письму Льва, он не исповедовался, не причащался, что, вероятно, не так просто было сделать на южном острове Франции .

При всем том именно Митенька, как и Маша, был ближе Лёвочке и по возрасту, и по мятущемуся, неспокойному характеру, чем Николенька с его недосягаемым авторитетом. В своих «Воспоминаниях» Толстой признается, что в детстве только с Митей по-настоящему дружил, а старшим братьям завидовал и пытался подражать. Всё это и обозначает тот разлом между братьями, в котором религиозная составляющая была, скорее всего, следствием особенностей их воспитания .

Однако религиозное равнодушие не помешало старшим братьям формально оставаться, по-видимому, вполне православными людьми. Мы ничего не знаем о религиозном бунтарстве Николая Толстого, который всегда был просто добрым и глубоко порядочным человеком. Второй по старшинству брат, Сергей Николаевич, даже построил в своем имении Пирогово православный храм, довершив дело, начатое отцом, тоже, кстати, относившимся к религии спокойно и в общем-то прагматически. В то же время Сергей Николаевич откровенно презирал попов, а монашеский клобук своей сестры Маши называл «цилиндром» .

«ВСЯ ЖИЗНЬ ЕЕ БЫЛА ЛЮБОВЬ…»

Но все-таки кто религиозно воспитывал Льва Толстого? Ведь не могло же случиться так, чтобы его первые представления о Боге, о церкви, об аде и рае, о молитвах возникли как-то сами по себе или только из прочитанных им когда-то книг?

И здесь мы должны вернуться к одной из самых загадочных фигур в судьбе Толстого, повлиявшей на него необратимым образом, – к его самой любимой тетеньке Татьяне Александровне .

Татьяна Александровна Ёргольская выросла полусиротой и приживалкой, хотя и не в чужом доме. Она была троюродной тетушкой Льва Толстого. Родилась она в 1792 году .

После смерти матери и вторичной женитьбы отца две девочки, Таня и Лиза Ёргольские, были разыграны с помощью бумажек между двумя родственницами: Т.С.Скуратовой (сестрой их отца) и будущей бабушкой Льва Толстого Пелагеей Николаевной. Черненькая Таня досталась Пелагее Николаевне, а светленькая Лиза – Татьяне Семеновне. Таня росла вместе с Николаем Толстым, будущим отцом писателя, и, как это описано Толстым в «Войне и мире» (Соня и Николай Ростов), была в него влюблена. Но в жизни получилось не совсем так, как в «Войне и мире». Николай Толстой был влюблен в свою кузину гораздо сильнее, чем Николай Ростов в свою бедную родственницу. Вообще, между Соней в «Войне и мире»

и Татьяной Ёргольской мало общего, хотя в остальном роман почти соответствовал жизни .

Николай Толстой должен был жениться на Марии Николаевне Волконской без особой любви из-за плачевных финансовых обстоятельств своей семьи. Но, женившись, он оказался счастлив. Его жена, наверное, знала о любви мужа к Туанетт, которая была очень красива или, во всяком случае, так привлекательна, что в нее был влюблен даже ветреный полковник в отставке В.И.Юшков, муж Пелагеи Ильиничны. Но в отличие от Пелагеи Ильиничны, Мария Николаевна никак не проявляла ревности к Туанетт, продолжавшей жить в их доме .

Во время отъездов Ёргольской к сестре Елизавете в Покровское Чернского уезда Мария Николаевна писала ей письма, в которых чувствовались неподдельная любовь и уважение .

Впрочем, не исключено, что просто таков был характер матери Льва Толстого, не позволявшей себе унизительной ревности. Так или иначе, проблема любовного треугольника все-таки была. Но она не развивалась, потому что все участники треугольника понимали силу сложившихся обстоятельств .

Однако обстоятельства эти могли измениться после смерти Марии Николаевны в 1830 году. Туанетт к тому времени было тридцать восемь лет, а Николаю Ильичу – тридцать шесть. И он сделал предложение той, которую всю жизнь любил. Но Туанетт ему отказала .

И – совершила ошибку, в результате которой дети Николая Ильича после его смерти попали к двум опекуншам, может быть, и любившим племянников, но слишком озабоченным своими личными проблемами .

Если с Александрой Ильиничной Остен-Сакен Татьяна Ёргольская еще уживалась, продолжая в Москве заботиться о детях, то переехать в Казань к Пелагее Ильиничне Юшковой она отказалась – отношения их были слишком натянутыми. В результате всех этих сложных отношений и возник тот самый разлом, о котором мы писали. Старших мальчиков в Москве воспитывал Сен-Тома, а младших детей в Ясной Поляне – Т.А.Ёргольская. И хотя она относилась к Сен-Тома с огромным уважением, ее влияние на младших было существенно иным, чем влияние Сен-Тома на старших. Это особенно наглядно проявилось в двух уже описанных нами ситуациях: попытке Сен-Тома наказать Льва и том ужасе и отвращении, которые вызвал у Ёргольской рассказ детей о наказании кучера. Ничего удивительного, что, когда братья съехались в Казани, младшие сильно отличались от старших и по своим глубинным мировоззрениям, и даже по поведению. Особенно сложно было со Львом .

В два неполных года лишившись матери и до переезда в Казань в тринадцать лет, Лев рос под влиянием двух могущественных сил. Первая – это родня и яснополянский народ, включая и дворовых, из этого народа вышедших. В «Воспоминаниях» он в 75-летнем возрасте легко называет имена людей из прислуги, которых знал в детстве: «1) Прасковья Исаевна, 2) няня Татьяна Филипповна, 3) Анна Ивановна, 4) Евпраксея. Мужчины: 1) Николай Дмитрич, 2) Фока Демидыч, 3) Аким, 4) Тарас, 5) Петр Семеныч, 6) Пимен, 7) камердинеры: Володя, 8) Петруша, 9) Матюша, 10) Василий Трубецкой, 11) кучер Николай Филипыч, 12) Тихон». И это не какая-то особенная память на имена. Эти люди были не просто частью памяти Толстого – они были его частью, они были им самим. Поэтому, начав «Воспоминания» о себе, он сейчас же забыл о своей личности, растворившись в великом множестве людей, не зная, кому отдать предпочтение .

Мать? Но ее он не помнил! Отец? Но его он видел нечасто, и от него остались хотя и приятные, но смутные воспоминания. И тогда, словно ракушками, автор «Воспоминаний»

обрастает огромным количеством лиц, где «баре» перемешаны с народом, законные дети – с приемными и незаконнорожденными. «Бабушка сидит на левой стороне дивана с <…>

золотой табакеркой в чепце с рюшей. Тетушки Александра Ильинична, Татьяна Александровна, Пашенька, Машенька, дочь с своей крестной матерью Марьей Герасимовной <…> Федор Иванович, все собрались, ждут папеньку из кабинета» .

Объединить всех этих людей, настолько разных, что даже непонятно, как они могли все собраться в одном небольшом пространстве, можно только одним – любовью. Но любовью не эгоистической, которая требует любви за любовь и внимания прежде всего к своей личности, а той любовью, которая и стала религией Толстого. И эта любовь была внушена ему второй могущественной силой – обаятельной личностью тетеньки Татьяны Александровны .

В зрелом возрасте Лев Толстой разделял два представления о любви. «Всякое влечение одного человека к другому я называю любовью», – писал он. Но в то же время: «Я понимаю идеал любви: совершенное жертвование собою любимому предмету». Когда Татьяна Александровна Ёргольская отказывалась от брака с Николаем Ильичем, она, возможно, руководствовалась тем же представлением о любви, которое в будущем в качестве идеала исповедовал ее племянник: в любви не должно быть эгоистических мотивов .

16 августа 1836 года она записывает на клочке бумаги: «Николай сделал мне сегодня странное предложение – выйти за него замуж, заменить мать его детям и никогда их не покидать. В первом предложении я отказала, второе я обещалась исполнять, пока я буду жива» .

Вот интересно: задумывалась ли тогда Туанетт, почему предложение поступило от Николая не спустя положенный год, но спустя шесть лет после смерти супруги? Во всяком случае, его собственная скорая смерть менее чем через год после этого предложения всё расставила по своим местам. Это было именно практическое предложение с его стороны. Не продолжение love story с появившейся наконец возможностью для бедной родственницы выйти замуж за любимого кузена, а желание больного отца устроить жизнь своих детей, чтобы они не чувствовали себя сиротами после его кончины. Именно этого Туанетт, с ее представлениями о чистоте любви, и не поняла .

Уже 21 июня 1837 года она пишет о смерти Николая Ильича: «День страшный для меня, навсегда несчастный. Я потеряла всё то, что у меня было самого дорогого на свете, единственное существо, которое меня любило, которое оказывало мне самое нежное, самое искреннее внимание и которое унесло с собой всё мое счастье. Единственное, что привязывает меня к жизни, – это жить для его детей» (перевод с французского. – П.Б. ) .

Но чтобы жить для его детей, надо иметь право на его детей, а вот его-то у Ёргольской, как дальней родственницы Толстых, как раз и не было .

После отъезда всех детей в Казань в 1841 году она осталась в печальном одиночестве .

«Одиночество ужасно! Из всех страданий это самое тяжелое. Что делать с сердцем, если некого любить? Что делать с жизнью, если некому ее отдать?» Так Татьяна Александровна понимала любовь, так она понимала жизнь .

Так это, по-видимому, понимал и Лев Толстой, когда создавал свое великое нравственное учение о законе любви в противовес закону насилия. Но если с насилием всё более или менее понятно, как со всем, что Толстой решительно отрицал, то положительная часть его учения была далеко не ясна. Что значит любить всех? Любовь Татьяны Александровны Ёргольской была отнюдь не любовью ко всем. Это была, если угодно, сверхэгоистическая любовь, потому что всю свою жизнь она любила одного-единственного человека – Николая Ильича .

Понимал ли это Толстой? Прекрасно понимал! «Главная черта ее была любовь, – пишет Толстой в своих поздних «Воспоминаниях», – но, как бы я ни хотел, чтобы это было иначе, – любовь к одному человеку – к моему отцу. Только уже исходя из этого центра, любовь ее разливалась и на всех людей. Чувствовалось, что она и нас любила за него, через него и всех любила, потому что вся жизнь ее была любовь (курсив мой. – П.Б. )» .

Когда Татьяна Александровна, забывшись, обращалась к своему любимому племяннику Лёвочке, называя его Nicolas (остались такие свидетельства), что он при этом должен был чувствовать? Что на самом деле он думал о своих отце и матери, зная, что был рожден в браке, который заключен на небесах, но все-таки не по любви? Не потому ли Толстой всегда так решительно разделял реальный облик своей матери и ее идеальный образ, что в противном случае самые основы его возвышенной теории могли дать трещину?

«Матери своей я совершенно не помню. Мне было 11/2 года, когда она скончалась. По странной случайности не осталось ни одного ее портрета; так что, как реальное физическое существо, я не могу себе представить ее. Я отчасти рад этому, потому что в представлении моем о ней есть только ее духовный облик, и всё, что я знаю о ней, всё прекрасно…» Это он пишет в своих «Воспоминаниях». И в них же он пишет о Ёргольской:

«Должно быть, она любила отца, и отец любил ее, но она не пошла за него в молодости для того, чтобы он мог жениться на богатой моей матери, впоследствии же она не пошла за него потому, что не хотела портить своих чистых, поэтических отношений с ним и с нами» .

Чувствуете сходство?

«…Татьяна Александровна имела самое большое влияние на мою жизнь»; «еще в детстве она научила меня духовному наслаждению любви»; «всем своим существом заражала меня любовью»… Да, но какая это любовь?

Нельзя сказать, что Толстой не чувствовал всю сложность оттенков отношений между матерью и отцом, которые, женившись не по любви, тем не менее прожили девять счастливых лет в любви и согласии, рождая прекрасных детей, которых воспитывали и мать, и Татьяна Александровна, любившая его отца. Но именно эти оттенки никак не укладывались в его нравственную теорию о любви ко всем .

Но была еще одна сторона ее влияния на племянника, на которую он указывает в своих «Воспоминаниях». Татьяна Александровна была глубоко верующей и церковной женщиной .

Мы уже писали об иконах, подаренных ею Льву в самые сложные и опасные моменты его жизни. Она словно ограждала путь своего племянника этими иконами, оберегая его от падений и случайной смерти. При этом религиозность Туанетт выгодно выделялась на фоне слишком экзальтированной религиозности Александры Ильиничны и комильфотных отношений Пелагеи Ильиничны с монахами и архиереями .

«Никогда она не говорила про себя, никогда о религии, о том, как надо верить, о том, как она верит и молится. Она верила во всё, но отвергала только один догмат – вечных мучений: “Dieu qui est la bont mme ne peut pas vouloir nos souffrances”11. Я, кроме как на молебнах и панафидах, никогда не видал, как она молится. Я только по особенной приветливости, с которой она встречала меня, когда я иногда поздно вечером после прощания на ночь заходил к ней, догадывался, что я прервал ее молитву». Это воспоминание относится уже не к детским годам Толстого, но к тому времени, когда его любимая тетенька, к которой он в письмах с Кавказа и из Севастополя ласково обращался “chre tante” 12, поселилась по его просьбе у него в Ясной Поляне, где и прожила до своей смерти в 1874 году. В записках она рассказала то, о чем не говорила Льву, а именно, о чем и о ком она молилась по вечерам в своей комнате:

«Я была так счастлива почувствовать себя им (племянником. – П.Б. ) любимой, что в этот момент я забыла жестокое страдание, угнетающее мое сердце… Видеть, что существует душа столь любящая, было для меня счастьем… Днем и ночью я призываю на него благословение неба…» (запись 1850 года) .

Крайне важно, что духовный переворот в Толстом происходит после смерти Татьяны Александровны, но никак не при ее жизни в Ясной Поляне. Причем начинается он с того, что Толстой сознательно принуждает себя посещать церковь и исполнять все положенные обряды, а заканчивается решительным отказом от церковной веры и ссылкой тетушкиных икон на домашнюю половину Софьи Андреевны. Как будто при жизни Туанетт ее незаметных вечерних молитв хватает на всех, а после ее смерти обнажается какая-то пустота, которую Толстой пытается заполнить, но – неудачно! То, что было естественным как воздух для его любимой тетеньки, оказалось неестественным для него – и закончилось крахом .

Сын Толстого Илья Львович вспоминает о том, как происходило увлечение отца Церковью, случившеся в конце семидесятых годов, вскоре после смерти Ёргольской .

«Увлечение отца православной церковью длилось, насколько я помню, около полутора года .

Я помню недолгий период его жизни, когда каждый праздник он ходил к обедне, строго соблюдал все посты и умилялся словам некоторых действительно хороших молитв… Вместе с папа стали богомольнее и мы .

Раньше мы постились только на первой и последней неделе Великого поста, а теперь, с 1877 года, мы стали поститься все посты сплошь и ревностно соблюдали все церковные службы» .

11 Бог, который сама доброта, не может хотеть наших страданий (франц.) .

12 Дорогая тетенька (франц.) .

«Он так строго соблюдал посты, – вспоминает жена писателя, – что в конце страстной недели ел один ржаной хлеб и воду и большую часть времени проводил в церкви. Детей он этим тоже заражал; и я, даже беременная, строго постилась…»

«Православие отца кончилось неожиданно, – продолжает воспоминания Илья Львович. – Был пост. В то время для отца и желающих поститься готовился постный обед, для маленьких же детей и гувернанток и учителей подавалось мясное .

Лакей только что обнес блюда, поставил блюдо с оставшимися на нем мясными котлетами на маленький стол и пошел вниз за чем-то еще .

Вдруг отец обращается ко мне (я всегда сидел с ним рядом) и, показывая на блюдо, говорит:

– Илюша, подай-ка мне эти котлеты .

– Лёвочка, ты забыл, что нынче пост, – вмешалась мама .

– Нет, не забыл, я больше не буду поститься и, пожалуйста, для меня постного больше не заказывай .

К ужасу всех, он ел и похваливал. Видя такое отношение отца, скоро и мы охладели к постам, и наше молитвенное настроение сменилось полным религиозным безразличием» .

Что же случилось с Толстым и почему его страстное желание стать членом православной Церкви закончилось религиозным бунтом на глазах всей семьи? Об этом Толстой подробно написал в своей «Исповеди» .

«Исполняя обряды церкви, я смирял свой разум и подчинял себя тому преданию, которое имело всё человечество. Я соединялся с предками моими, с любимыми мною – отцом, матерью, дедами, бабками. Они и все прежние верили, и жили, и меня произвели. Я соединялся и со всеми миллионами уважаемых мною людей из народа» .

Обычно толстовское желание обратиться в православие объясняют его стремлением «слиться с народом». Но это не совсем так. Все-таки на первом месте у него стояли предки, родственники. И среди них, без сомнения, – недавно ушедшая из жизни Ёргольская .

Но этот опыт оказался неудачным. Толстой так и не смог предолеть свой разум, то рациональное начало, которое было привито в нем, в том числе и одной из линий его предков, представителей русского Просвещения XVIII века. То, что было так органично для его любимых тетушек, каждая из которых была по-своему несчастна, оказалось неорганичным для него, а лгать перед собой он не мог .

«Никогда не забуду мучительного чувства, испытанного мною в тот день, когда я причащался в первый раз после многих лет. Служба, исповедь, правила – всё это было мне понятно и производило во мне радостное сознание того, что смысл жизни открывается мне .

Самое причастие я объяснял себе как действие, совершаемое в воспоминание Христа и означающее очищение от грехов и полное восприятие учения Христа. Если это объяснение и было искусственно, то я не замечал его искусственности. Мне так радостно было, унижаясь и смиряясь перед духовником, простым робким священником, выворачивать всю грязь своей души, каясь в своих пороках, так радостно было сливаться мыслями с стремлениями отцов, писавших молитвы правил, так радостно было единение со всеми веровавшими и верующими, что я не чувствовал искусственности моего объяснения. Но когда я подошел к царским дверям и священник заставил меня повторить то, что я верю, что то, что я буду глотать, есть истинное тело и кровь, меня резнуло по сердцу; это мало что фальшивая нота, это жестокое требование кого-то такого, который, очевидно, никогда и не знал, что такое вера» («Исповедь») .

Но кто же этот «кто-то»? Едва ли речь здесь идет о «простом робком священнике» .

Скорее, разум Толстого в принципе не смог смириться с положением христианской Церкви, которое требовало иррациональной веры в то, что хлеб и вино во время евхаристии претворяются в Плоть и Кровь Христа. Это и был настоящий камень преткновения .

Современный исследователь проблемы «Толстой и Церковь» священник Георгий Ореханов предполагает, что в основании толстовской критики Церкви кроме рационализма лежала и какая-то неизвестная, но глубокая личная обида. Это несомненно было так.

И истоки этой обиды, возможно, лежали в детском упрямстве Толстого, который не смог соединить в себе столь дорогую для него веру своих тетушек (прежде всего Татьяны Александровны Ёргольской) со своим мощным и бескомпромиссным разумом… «…Мне только было невыразимо больно», – признается Толстой в «Исповеди», указывая на то, что эта победа разума над иррациональной верой не доставила ему радости:

«Я смирился, проглотил эту кровь и тело без кощунственного чувства, с желанием поверить, но удар уже был нанесен. И, зная наперед, что ожидает меня, я уже не мог идти в другой раз» .

И снова это заставляет задуматься о природе любви и веры Татьяны Александровны и о том, насколько они отличались от «закона любви» Льва Толстого. Почему то, что было легко и органично ей, ее племяннику было так тяжело?!

Удивительной была смерть Татьяны Александровны Ёргольской .

«Уже когда я был женат и она начала слабеть, – пишет Толстой, – она раз, выждав время, когда мы оба с женой были в ее комнате, она, отвернувшись (я видел, что она готова заплакать), сказала: “Вот что, mes chers amis 13, комната моя очень хорошая и вам понадобится. А если я умру в ней, – сказала она дрожащим голосом, – вам будет неприятно воспоминание, так вы меня переведите, чтобы я умерла не здесь”» .

Впоследствии Толстой страдал от того, что они с женой послушались тетеньку, и она перешла жить в тесную комнату возле людской, в которой после ее смерти действительно никто из семьи не жил .

И еще, что по скупости он часто отказывал ей в маленькой радости, финиках и шоколаде, которыми она его же и угощала .

«Умирала она тихо, – вспоминал Толстой, – постепенно засыпая, и умерла, как хотела, не в той комнате, где жила, чтобы не испортить ее для нас. Умирала она, почти никого не узнавая. Меня же узнавала всегда, улыбалась, просиявала (так у Толстого. – П.Б. ), как электрическая лампочка, когда нажмешь кнопку, и иногда шевелила губами, стараясь произнести Nicolas, перед смертью уже совсем нераздельно соединив меня с тем, кого она любила всю жизнь» .

–  –  –

ЖИЛ В ЦЕРКВИ Когда в конце жизни отца Иоанна спросили, откуда у него такая вера в Бога, он с «твердой ясностью» сказал: «Я жил в Церкви!» – «А что это такое – жили в Церкви?» – «Ну что значит жить в Церкви? Я всегда пребывал в церковной жизни. Служил литургию. Любил читать в храме богослужебные книги…» Как если бы Толстой на вопрос, как он написал «Войну и мир», ответил: «Ну, взял перо и бумагу… До этого изучил документы… Побывал на Бородинском поле…»

Но Иоанн Кронштадтский, скорее всего, искренне не понимал, чего хотят от него, спрашивая, откуда у него такая вера в Бога? Отец Иоанн был прежде всего искренний священник, как ни банально это звучит. В его жизни не было ничего, что могло бы иметь для 13 Мои дорогие друзья (франц. ) .

него такое же значение, как литургия. И он не просто ради этого жил, а только одним этим и жил, умерев через девять дней после последней церковной службы. В конце жизни он не принимал пищи, кроме Даров причастия. Можно без всякого преувеличения сказать, что Плоть и Кровь стали его плотью и кровью .

Но откуда в кронштадтском батюшке с первых шагов его служебной карьеры проявилось такое рвение к церковным службам? Ведь к середине XIX столетия не только выпускники духовных академий, но и многие выпускавшиеся из семинарий не очень стремились попасть на приходы .

«Да, русские продолжали оставаться одним из самых воцерковленных и благочестивых народов Европы, – пишет Надежда Киценко в книге об отце Иоанне. – Однако народное благочестие отнюдь не всегда автоматически подразумевало почитание священника, поставленного вести свою паству. После петровских преобразований незыблемое положение приходских пастырей заметно пошатнулось, к ним даже могли теперь применяться телесные наказания» .

«…Вопреки распространенному представлению о сытости “поповской жизни”, абсолютное большинство сельского и значительная часть городского приходского духовенства второй половины XIX – начала XX веков влачила жалкую и полуголодную жизнь на копейки, получаемые за отправление треб», – пишет современный исследователь жизни и деятельности отца Иоанна священник Филипп Ильяшенко .

«…Наши сельские священники могли бы быть сильным оплотом (государства. – П.Б .

), – жалуется в письме К.П.Победоносцеву одна его провинциальная корреспондентка, – ежели бы им не приходилось существовать милостыней. Бывает, в бедной семье, истомленной голодом и холодом, умирает больной, в таком случае один священник мог бы духовно поддержать убитую горем семью; но он-то, наш сельский священник, и бывает страшнее самой смерти. Чтобы пригласить священника, нужны деньги, какие уже и так приходилось позанять на лечение, гроб, похороны умершего. Священник бесплатно хоронить не может, так как это составляет его насущный хлеб. Этот способ вознаграждения портит нравственность священника, отчего и сыновья священника попадали к анархистам» .

С одной стороны – крестьянская и городская масса, которая видела в приходских священниках если не богатых паразитов, то уж точно причину дополнительных расходов на необходимые требы, так как ни обвенчаться, ни крестить детей, ни похоронить покойников без уплаты священнику было невозможно .

С другой стороны – образованная часть русского общества, которая воспринимала приходских священников как своего рода низшую касту и относилась к ним в лучшем случае пренебрежительно, а порой и с явным презрением. Скажем, приглашенного в барский дом батюшку после исполнения им службы, как правило, не сажали за общий стол, высылая ему деньги и закуску. Накормить батюшку полагалось, но как обычного наемного работника .

Любопытно, что на это постыдное обстоятельство – не сажать батюшек за общий стол – обратил внимание не кто-нибудь, а Толстой в разговоре с военным прокурором А.В.Жиркевичем. «Но я лично делал иначе и приглашал всегда священника за общий стол, думая, что поступаю либерально», – вспоминал Толстой .

Совершенно другим было отношение к черному духовенству. «…Монашество по-прежнему высоко чтилось и считалось наиболее богоугодной формой церковного служения, – пишет Надежда Киценко. – Традиционное почитание монашества неизбежно приводило к определенной десакрализации приходских батюшек, бывших в подавляющем большинстве людьми семейными и, следовательно, остававшимися в этом бренном земном мире. В то же время монашествующие, а также различные Божьи люди – странники, отшельники, блаженные – в сознании большей части как мирян, так и самого клира находились как бы ближе к Творцу» .

В результате для всякого амбициозного молодого человека того времени, даже происходившего из духовной среды, поступить на приход означало поставить крест на своей карьере и оказаться в самом невыгодном, с точки зрения общественного мнения, положении .

Гораздо выгоднее для выпускника духовной школы было пойти в монахи. Или, как это сделал племянник отца Иоанна Евдоким Фиделин, бросить духовную семинарию и поступить в военное училище .

Но Иван Сергиев решает иначе. Он проходит все ступени духовного образования, начиная с низшего, и не только идет на приход, но видит во сне великолепный Андреевский собор со всем его внутренним убранством. Это происходит еще до знакомства с Несвицкой и первым посещением Кронштадта. Таким образом, он вступает на путь белого священника не просто осознанно, но с глубоким внутренним рвением, что отражается в первой речи перед паствой .

В его глазах белый священник – это ангел. Нет, он даже выше ангелов! Потому что только он один имеет возможность быть посредником между Богом и людьми, каждый день беседовать с Богом с просьбой о помощи, о милости и снисхождении к людям .

Больше того. Он имеет право требовать от Бога этой помощи и милости. Иначе зачем вообще Христос поставил на земле священников, если Господь не слышит их молитв за вверенную им паству и не оказывает ей немедленной помощи, как если бы отец отказался помочь своим детям в крайней нужде? Это, с одной стороны, наивное и какое-то детское отношение отца Иоанна к церковной службе, на самом деле имело очень древние корни и восходило к молитве Моисея: «Господи, прости им грех или изгладь меня из книги Твоей» .

От Моисея и библейских пророков взгляд отца Иоанна возвышается до Христа, который был первым священником «по чину Мельхиседекову». И уже от Христа через апостолов святость священника переносится на каждого, кто рукополагается во священники епископом. Но дальнейшее зависит от самого священника. Или он «возгревает»

эту святость, и тогда имеет возможность быть и ангелом, и апостолом, и даже самим Христом (есть в дневниках отца Иоанна и такие смелые записи) по отношению к пасомым, или… Но иного варианта для отца Иоанна просто не существовало .

«Не только слугою, но другом Божиим является здесь (в храме. – П.Б. ) священник, которому Бог поручает величайшую тайну, сокровенную от всех родов в Боге. На него (свершителя Евхаристии) ангелы взирают с благоговением и некоторою ревностью, созерцая такое снисхождение к нам Божие, такое срастворение Господа Бога с нашим бренным естеством» .

Такие рассуждения часто присутствуют в дневниках отца Иоанна. Его отношение к своему сану было исключительным по искренности и бескомпромиссности! И в этом он, как ни парадоксально, похож на Толстого, с его предельной искренностью и бескомпромиссностью. Если Толстой отказался от церковной веры, то уже ничто не могло бы убедить его признать хотя бы часть правды в существовании Церкви. Но и отец Иоанн, вступив на путь священника, не мог допустить в вопросе о своей роли и значении никаких соображений от лукавого .

ДВА «ДЕТСТВА»

Как жаль, что отец Иоанн не написал своего «Детства»! Как жаль, что ни один выдающийся священник в России не обладал литературным даром, соизмеримым с талантами Толстого, Бунина, Ивана Шмелева .

Мы хорошо знаем о религиозных переживаниях детства Толстого. Мы знаем, что они не были тесно связаны с церковью. Да, мальчика возили в церковь в Кочаках и время от времени заставляли говеть, исповедоваться и причащаться, и, судя по воспоминаниям Толстого, он делал это вполне искренне. Но скорее это было связано со страхом ослушания перед Богом, а не с любовью к Нему. Толстой вспоминал, что однажды ребенком выпил чаю до принятия таинств, и Бог «как-то наказал» его. Но настоящий религиозный восторг вызывали в мальчике не церковные обряды, а божьи странники, вроде Гриши, который носил вериги .

«Слова его были нескладны, но трогательны. Он молился о всех благодетелях своих (так он называл тех, которые принимали его), в том числе о матушке, о нас, молился о себе, просил, чтобы Бог простил ему его тяжкие грехи, твердил: “Боже, прости врагам моим!” – кряхтя поднимался и, повторяя еще и еще те же слова, припадал к земле и опять поднимался, несмотря на тяжесть вериг, которые издавали сухой резкий звук, ударяясь о землю» .

«Великий христианин Гриша! – восклицает он в “Детстве”. – Твоя вера была так сильна, что ты чувствовал близость Бога, твоя любовь так велика, что слова сами собою лились из уст твоих – ты их не поверял рассудком… И какую высокую хвалу ты принес Его величию, когда, не находя слов, в слезах повалился на землю!..»

В другом свете предстает в повести белое духовенство. Протопоп, приглашенный для домашней службы на именины бабушки, в глазах ребенка не имеет ни лица, ни сколько-нибудь заметной фигуры, а появление его в доме даже прислугой воспринимается как событие малозначительное.

На вопрос, встала ли бабушка, горничная говорит:

«Как же-с! уж кофе откушали, и протопоп пришел» .

Совсем иной взгляд на духовенство, но уже черное, в повести «Юность». К Иртеньевым приходит монах, чтобы исповедовать членов семьи. Толстой вспоминает его «выразительный, строгий голос», «чувство благоговейного трепета, которое я испытывал утром при мысли о предстоящем таинстве». Одной исповеди юноше показалось недостаточно. На другой день рано утром он отправляется в городской монастырь, чтобы исповедаться вторично.

Подробно описывается келья чернеца и то чувство, которое она вызывает:

«Проходят месяцы, проходят годы, – думал я, – он всё один, он всё спокоен, он всё чувствует, что совесть его чиста пред Богом и молитва услышана им» .

Несправедливо избирательный взгляд на белое и черное духовенство сохранялся в Толстом всю жизнь. Он знал многих белых священников, включая знаменитого московского священника отца Валентина Амфитеатрова. Он дружил одно время с настоятелем церкви в Кочаках, который в конце семидесятых годов был частым гостем у Толстого и засиживался у него за полночь. Однако белое духовенство не породило сколько-нибудь выдающихся образов в творчестве Толстого. В этом плане интересно сравнить два его произведения – «Отец Сергий» и «Отец Василий» .

Можно не принимать образа бунтующего монаха в лице бывшего князя Степана Касатского, ставшего отшельником. Но нельзя не признать, что этот образ глубоко волновал автора и был связан с какими-то интимными переживаниями самого Толстого. Это один из героев-странников, искателей истинной веры, которые всегда привлекали его, начиная с образа юродивого Гриши в «Детстве». Над «Отцом Сергием» Толстой работал с 1891 по 1898 годы, бросал писать и снова возвращался. Во всяком случае, эта тема его не отпускала .

Совсем другая история с попыткой написать в 1906 году рассказ о приходском священнике. «Начал было рассказ о священнике, – пишет Толстой в дневнике 30 сентября. – Чудный сюжет, но начал слишком смело, подробно. Не готов еще, а очень хотелось бы написать». 23 октября – новая запись: «Очень хочется написать священника, но опять думаю о том, какое он произведет впечатление». И наконец 17 ноября он признается: «Начал нынче было писать “Отца Василия”, но скучно, ничтожно». Так и не закончил рассказ .

Прототипом отца Василия был, вероятно, Василий Можайский, священник Кочаковской церкви. Судя по свидетельству Душана Петровича Маковицкого, идея «Отца Василия» была примерно та же, что и «Отца Сергия»: «Рассказ про священника, разуверившегося в вере, которую он исповедует (т. е. церковной вере. – П.Б. ), написать о его сомнениях, страданиях, о том, что семья заставляет его продолжать этот путь». Но что-то помешало писателю воплотить свой замысел. И этим «что-то» была, скорее всего, неуверенность Толстого в том, что он по-настоящему правдив в своих описаниях жизни белого духовенства. Оно являлось для него terra incognita – «неизвестной землей» .

В 1909 году Толстой вернулся к этому замыслу и стал писать рассказ от лица самого священника в виде «Записок», но скоро признался Маковицкому, что не может закончить рассказ, потому что не знает, «мог ли бы священник писать это действительно…»

И вот эта «неизвестная земля» была для отца Иоанна самой родной и дорогой. Это была его духовная родина. Это было его «Детство» .

Иеромонах Михаил (Семенов) в биографии Иоанна Кронштадтского пытается представить себе самые ранние впечатления Вани Сергиева, связанные с душой богослужения .

«Отец еще маленького Ваню берет в храм – и он здесь привыкает, всецело переносится в мир потусторонний – к Богу. Расширенными глазами следил он за священником (своим родным дедом. – П.Б. ) перед престолом и чутким сердцем чувствовал, какая огромная тайна совершается здесь по молитвам верующих. Священник в фелони, окруженный волнами фимиама, кажется ему ангелом, предстоящим пред престолом Бога. Таинственный алтарь, в который религиозно настроенный отец Вани даже “входил” как-то иначе, чем в обычный дом, в горницу, благоговейно, торжественно, для Вани был местом, куда человек может войти только со святой мыслью, святым настроением. “Иззуй прежде сапоги от ног своих, здесь земля святая”. Мало-помалу храм становится для Вани тем, чем для детей мир сказок:

местом отдыха для души от будничных и несвятых впечатлений дня» .

Без этих первых впечатлений, отпечатавшихся в душе на всю жизнь, мы никогда не поймем особенностей служения отца Иоанна. Ни семинария, ни академия, ни даже чтение Иоанна Златоуста не могли оставить в его сердце такой неизгладимый след, как эти первые переживания наивной души. Крайний Север, нищее село, бесконечные зимние ночи, холод… Но в храме горят свечи, а не лучины, в храме светло и тепло, и там совершается невыразимо-таинственное действо, похожее на сказку, где дед становится ангелом, а отец ходит как-то иначе, торжественно и благоговейно…

ЦЕРКОВЬ И ТЕАТР

Чтобы представить, насколько по-разному воспринималось таинство церковного богослужения светски образованными людьми XIX столетия и такими священниками, как Иоанн Кронштадтский, вспомним хотя бы сцену венчания Константина Левина и Кити Щербацкой. Совершенно ясно, что ни оба героя, ни их родня, ни гости в этом богослужении ничего не понимают. Но всем им, тем не менее, ужасно «весело». Что вполне можно понять

– свадьба же!

«Им весело было слушать чтение послания апостольского и раскат голоса протодьякона при последнем стихе, ожидаемого с таким нетерпением постороннею публикой. Весело было пить из плоской чаши теплое красное вино с водой, и стало еще веселее, когда священник, откинув ризу и взяв их обе руки в свою, повел их при порывах баса, выводившего “Исаие ликуй”, вокруг аналоя. Щербацкий и Чириков, поддерживавшие венцы, путаясь в шлейфе невесты, тоже улыбаясь и радуясь чему-то, то отставали, то натыкались на венчаемых при остановках священника. Искра радости, зажегшаяся в Кити, казалось, сообщилась всем бывшим в церкви. Левину казалось, что и священнику, и дьякону, так же как и ему, хотелось улыбаться» .

В биографии Н.С.Лескова, написанной его сыном А.Н.Лесковым, рассказывается об откровенной пародии на богослужение, в которой вместе с профессиональными актерами участвует и Николай Семенович Лесков, внук священника и автор «Соборян». Всё это «действо» происходит в трактире Прокофия на углу Гороховой и Садовой .

«У этого “Прокофия”, в “отдельном кабинете”, после “усердной рюмки”, иногда, по образу средневековых мистерий, “соборне” свершалось “Голгофское действо”. Пилата изображал по-римски бритый, круглоликий актер И.Ф.Горбунов, а Христа, которого по ходу действия потом он же, уже в новой роли выполнителя приговора, пригвождал к стене или двери в соседний кабинет, – бледный, “со брадой” и приятными чертами усталого доброго лица С.В.Максимов 14. Остальные олицетворяли Варраву, толпу, требовавшую распятия 14 Известный писатель, этнограф, революционер .

Сергея Васильевича, с поникшей головой стоявшего перед судилищем со связанными салфеткою руками, воинов и т. д. в соответствии с последовательным развертыванием действа. Изнемогавшему “на кресте” Максимову подносили “оцет”, то есть уксус из судка, прободали ему грудь копьем, точнее – тонкою тростью Лескова с мертвым черепом – memento mori – вместо рукоятки, и т .

д. По изречении им “свершилось” и уронении главы на грудь происходило “снятие с креста”, “повитие” тела, “яко плащаницею”, совлеченною с одного из столов скатертью и “положение во гроб”, на оттоманку. Тут на Лескова выпадало исполнение роли Иосифа Аримафейского, и под его регентством хор исполнял песнопение “Благообразный Иосиф с древа снемь пречистое тело Твое…” У “гроба” ставилась “стража”, при вскоре же наступавшем “воскресении” повергавшаяся во прах! Оправившись от сценических напряжений, все удовлетворенно возвращались к “беседному вину” и к прерванной трапезе…»

«Уживалось ли всё это с деизмом и даже истовым церковным правоверием некоторых исполнителей?» – задается вопросом сын Лескова. И отвечает: «Как нельзя лучше» .

Подобные же «мистерии» разыгрывались на вилле Горького на острове Капри, когда писатель жил там с многочисленными гостями и приживальщиками с 1906 по 1913 годы .

Так, на постановочном снимке, сделанном Юрой Желябужским, сыном гражданской жены Горького актрисы М.Ф.Андреевой, Горький изображает первосвященника, в хламиде, с воздетыми руками. Роль Девы Марии играет М.Ф.Андреева, а роль Христа – революционер Л.Б.Красин. Сцена называется «Брак в Кане Галилейской» .

Такая традиция в культурной среде действительно существовала, но непонятно, откуда ее истоки? Из средневековых мистерий? Из всешутейных соборов времен Петра Великого?

Или просто из страсти к актерству? Еще менее понятно, где проходила граница между искренним актерством и сознательным кощунством .

Отец Иоанн не любил светский театр. Особенно возмущало его, что театры принято посещать в выходные дни, которые, по убеждению священника, следует отдавать молитве и церковной службе .

«Театр – школа мира сего и князя мира сего – диавола; а он иногда преобразуется в ангела светла (2 Кор. 11, 14), чтобы прельщать удобнее недальновидных, иногда ввергнет и нравственную пьеску, чтобы трубили про театр, что он пренравоучительная вещь и стоит посещать его не меньше церкви, а то, пожалуй, и больше: потому-де, что в церкви одно и то же, а в театре разнообразие и пьес, и декораций, и костюмов, и действующих лиц», – пишет Иоанн Кронштадтский в «Моей жизни во Христе» .

В дневнике 1861 года отец Иоанн приходит к мысли о необходимости запрета цирковых и театральных зрелищ по праздничным дням и введении для них более суровой церковной цензуры: «Если Бог судит быть протоиереем – позаботься о том, чтобы на театрах и цирках не было соблазнительных картин и зрелищ, особенно богов и богинь языческой мифологии; по сношению с гражданскою властию воспретить на праздники и в самые праздники театры или, по крайней мере, сильнее говорить о них в церкви» .

Враг театра? Но если собрать все высказывания отца Иоанна о театре в его дневниках, то, во-первых, удивляешься их количеству, несоизмеримому с рассуждениями о поэзии или живописи. Во-вторых, любопытно сравнить эти высказывания с теми записями, где он или настраивает себя на предстоящую службу, или разбирает службы, уже свершившиеся. Эти места весьма напоминают процесс постановки пьесы, где за премьерой следует обкатка спектакля .

Известный театровед Б.Н.Любимов в работе «Церковь и театр» обращает внимание на сходство названий книг Иоанна Кронштадтского «Моя жизнь во Христе» и К.С.Станиславского «Моя жизнь в искусстве» .

И наконец, в дневнике Иоанна Кронштадтского конца пятидесятых годов мы находим поразительное рассуждение: «Что за актер, который конфузится на сцене? Тем более, что за священник, который конфузится в церкви при служении?»

Еще одна интересная мысль отца Иоанна в дневнике относится к тому, как правильно читать Священное Писание: «При чтении какого-нибудь места из Священного Писания нужно принимать живое, искреннее участие в том лице, о котором идет речь или которое представляется говорящим, нужно быть на время как бы одно с ним, как бы одна душа, тогда чтение достигнет своей цели. Но оно не достигнет своей цели, когда читаемое место будет как бы чуждым для души читающего, когда он верою не примет участия в лице, о котором идет речь, когда он не станет в его положение или, лучше, – во все его положения (курсив мой. – П.Б. )» .

По сути, речь идет о перевоплощении в героев Ветхого и Нового Заветов по системе Станиславского. При этом автор дневника предлагает удивительный пример подобного прочтения, пересказывая своими словами историю третьего явления Христа ученикам после Воскресения. Мы имеем дело с весьма талантливой режиссерской «читкой» .

«Господь является при озере Тивериадском семи ученикам Своим. Симону Петру нужно было заняться прежним, любимым своим промыслом – рыбною ловлею, и он сказал прочим: я пойду рыбу ловить. Согласились и те с ним попытать своего счастья: пошли, уселись в лодку, трудились целую ночь и не поймали на этот раз ничего. Утро застало их еще в лодках. Вдруг они слышат с берегу голос: дети! Есть ли у вас что-либо съестное?

(Какая заботливость Отца о детях! Он знает, что у них ничего нет, и, как Владыка суши и моря, достал им завтрак из моря.) Те отвечали: нет. Господь сказал им: закиньте сеть по правую сторону лодки и поймаете. Закинули – и что же? Уже не могли и вытащить ее по причине множества рыбы. Святой Иоанн говорит Петру: это – Господь. Петр, услышав, что это Господь, подпоясался одеждою, так как был нагой (какая простота и невинность: таковы были люди до падения), и бросился в море. А другие ученики подошли лодками к берегу, потому что не больше как на двести локтей были от земли, таща полную рыбы сеть .

Вышедши на берег, они увидели разложенный огонь, на нем рыбу и хлеб на земле: вероятно, всё это приготовил Господь. Спаситель сказал: принесите-ка рыбы, пойманной ныне. Петр вошел в лодку, вытянул сеть на землю и насчитал больших рыб сто пятьдесят три. Ученики удивились, как при таком множестве не прорвалась сеть, а она к тому же, вероятно, была ветхая. Господь пригласил обедать. Никто не смел спросить такого чудесного Гостя: Кто Ты? – верно зная, что это Чудодействующий Господь. Вот Он подошел, взял хлеб и дал им, равно как и рыбу. Нежнейший Иисусе! Как счастливы были Тобою теперь дети Твои – апостолы! А мир? Он и не знал теперь об этом. Ты судил давно не являться ему по Воскресении. Это уже в третий раз Господь явился ученикам Своим, восстав от мертвых. Во время этого обеда Господь трижды спрашивает Петра, любит ли Его Петр, и получает троекратное уверение его любви к Себе; и поручает ему пасти овец Своих разумных, для чего требуется горячая любовь ко Господу, и предсказывает ему затем род смерти – на кресте. Сказавши это, Господь сказал Петру: иди за Мною. Петр, обратившись, заметил Иоанна и сказал Господу как бы так: вот Ты мне предсказываешь и род смерти моей, а этому что Ты скажешь? Господь отвечает: если Я хочу, чтобы он оставался, пока Я приду, что тебе до того: ты иди за Мною. И вот разнеслась молва в учениках, что святой Иоанн не умрет, хотя и не сказал ему Господь, что он не умрет, а сказал только: если хочу, чтобы он оставался, пока Я приду, что тебе до того: ты иди за Мною. Не так поняли апостолы слова Господа. Ах, дети! Как они были тогда недалеки умом своим» .

Но для чего потребовался священнику этот подробный пересказ 21-й главы Евангелия от Иоанна? Можно допустить, что это подготовка к проповеди. Однако не может не удивлять тщательная и, так сказать, профессионально режиссерская проработка этой сцены, где каждое действие персонажей не только объясняется, но еще и наполняется свежим эмоциональным содержанием, как если бы он втолковывал актерам свое видение этого сюжета, не говоря уже о том, с каким знанием дела эта сцена пересказана! Сразу чувствуется, что это говорит бывший мальчишка из рыбацкого поселка, понимающий толк и в ловле рыбы, и в сетях, и в приготовлении рыбы на костре, и в том, как это важно – быстро обогреть и накормить мокрых рыбаков хотя бы самой простой пищей .

И наконец, театральная составляющая дневников отца Иоанна выражается в постоянной смене лиц обращения, где «я» меняется на «ты», что превращает эти записи в страстные монологи, которые буквально просятся к исполнению на сцене .

«Господь подверг испытанию любовь твою к Нему в самый светлый праздник. Ты под огнем должен был славословить Его, воскресшего. Что же ты не выдержал этого испытания?

Видно, любовь твоя к Нему не крепка, а слаба. Какая теснота была в тот день! Какой несносный жар от множества возженных светильников в руках молящихся, и пред иконами, и от дыхания людей, в непомерном множестве собравшихся. Тело горело, не сгорая, пот лил ручьями во всё время службы. Прости, Жизнодавче Христе Боже, мою торопливость и мою малодушную робость и оттого происшедшую небрежность при богослужении в пресветлый Твой праздник. Вместо благословения и радости я заслужил в этот день своими грехами клятву, и душевную тугу, и горе» .

С другой стороны, этот монолог является как раз тем самым «разбором полетов», которым отец Иоанн занимался после каждой службы .

Между театром и церковью исторически немало близкого. Как пишет Б.Н.Любимов, средневековый европейский театр родился из церковных служб. (В России было иначе.) Но и в дальнейшем, когда пути церкви и театра разошлись, у них остались общие родовые признаки. «…Парадоксальность структуры богослужения, – замечает Б.Н.Любимов, – заключается в том, что всё тайное богослужение делает явным, зримым, священно-действием » («Священнодействие и действо») .

«Просфора, из которой вынимается Агнец, образ Христа (подобно тому как в ветхозаветном богослужении его символизировал агнец пасхальный), литургически знаменует Пресвятую Деву Марию, – пишет протоиерей Владимир Иванов в учебном пособии для духовных семинарий. – Жертвенник, где совершается проскомидия, изображает рождественскую пещеру (вертеп). Дискос, на который полагается Агнец, символизирует ясли Христовы, звездица – звезду над Вифлеемом в ночь Рождества, покровы – пелены, которыми был повит Младенец Иисус, кадильница и фимиам – дары волхвов родившемуся Иисусу. Молитвы и славословия священнослужителей – поклонение пастырей и волхвов…»

(«Таинство Агнца») .

«Священник во время богослужения представляет собой образ Христа… – отмечает Б.Н.Любимов. – При этом тот же священнослужитель, в зависимости от “сюжетного звена” богослужебной драмы, может изображать разные образы…»

Вот приготовление из хлеба и вина вещества для евхаристии: «На проскомидии священник берет просфору, означающую Деву Марию, когда родители привели Ее в храм Господень. Священник, подражая пророку Захарии, полагает просфору в сосудохранительницу, что изображает время, проведенное Девой в храме, а перенос ее на место, именуемое предложением, означает жизнь Богородицы в Вифлееме». «Копие, употребляемое во время литургии, изображает копье, которым сотник Лонгин прободал на кресте Христа». И вообще между началом и концом проскомидии «зримо происходит грандиозная христианская трагедия, возвещающая самую большую радость христианскую – Рождество Воплотившегося Бога-Слова Спасителя, самую страшную трагедию – Его вольную, позорную и мучительную смерть, и Радость всех Радостей – Воскресение и обетование спасения всему человечеству» («Священнодействие и действо») .

Церковь – не театр .

Но как в театре плохой актер может испортить самую прекрасную пьесу, так и в практике богослужения многое зависит не только от того, что происходит во время действа, но и от того, как это происходит .

ТО ЖЕ, НО НЕ ТАК ЖЕ

«В своем служении он делал то же, но не так же…» – настаивает митрополит Вениамин (Федченков) .

Об этой особой манере служения отца Иоанна писали много и разноречиво. Далеко не всем она нравилась, особенно на первых порах, когда образованным жителям Кронштадта хотелось видеть в молодом батюшке куда более благородного священника .

Вспоминает адмирал Д.В.Никитин: «В Кронштадте редкими ударами гудит большой колокол Андреевского собора, обозначая, которое из Евангелий прочитано на вечернем чтении Страстей Господних. Служит сам отец Иоанн. Когда он начинает читать главу Евангелия, он, видимо, далеко удаляется от всего окружающего. Он переживает всей душой Страсти Господни. Он вдруг начинает сам себя перегонять (курсив мой. – П.Б. )» .

Все обращали внимание на то, что отец Иоанн служил порывисто, как бы наперегонки с самим собой. А ведь такая манера службы не только не была традиционной, но и прямо осуждалась церковной традицией. «Размеренное чтение, исполнение духовных песнопений, благоговейные поклоны сообразно с установленным порядком, правильное и неторопливое наложение крестного знамения – всё это уже само по себе отрывает душу от земного и возвышает до небесного», – писал бывший ректор Московской духовной академии митрополит Антоний (Храповицкий) в книге «Учение о Пастыре, Пастырстве и об Исповеди». Именно в этом ключе в то время наставляли будущих священников в семинариях .

Но приведем воспоминания отца Сергия (Четверикова), который в бытность студентом Московской духовной академии присутствовал в Троице-Сергиевой лавре на литургии, где участвовали и отец Иоанн, и владыка Антоний:

«Меня поразила тогда необычайная огненная вдохновенность отца Иоанна. Он служил, весь охваченный внутренним “огнем”. Такого пламенного служения я не видел ни раньше, ни после. Он был действительно как Серафим, предстоявший Богу. Сослужившие ему священники и наш вдохновенный отец ректор Антоний (Храповицкий) в сравнении с ним казались вялыми, безжизненными, деревянными, какими кажутся лица при вспышке магния .

Лицо отца Иоанна всё время обливалось слезами. Все движения его были быстрыми и резкими» .

Продолжим мысль митрополита Антония о «размеренном» богослужении:

«…Любое проявление самовольства даже благочестивым священником во время общей молитвы неизбежно ввергает в прелесть, то есть в духовный самообман; это, в свою очередь, подталкивает священника к следующему соблазну, когда прихожане начинают благоговеть не перед службой, а перед его собственной персоной; и пастырь из организатора общей молитвы превращается в актера» .

«Слова бегут неудержимым потоком, – пишет о манере служб отца Иоанна адмирал Д.В.Никитин. – Затем он как будто бы снова замедляет темп, растягивая каждое слово. Отец Иоанн не смотрит на Священную Книгу; то, что там написано, он с детства, когда еще был мальчиком в глухом селе Суре Архангельской губернии, вытвердил наизусть. Сейчас он не с нами. Он телом находится среди нас, но духом, мыслию он в далекой стране Иудейской .

Читая священные строки, он подымается вместе с Христом на небольшой холм в окрестностях столичного города. День уже перевалил за полдень. Идти в гору жарко, место заброшенное, печальное. Сюда приходят толпы только в дни даровых зрелищ: мучения и казни людей. Дороги хорошей нет, ноги вязнут в песке, острый щебень чувствуется даже сквозь подошву. Раскрывши рты, смотрит на происходящее иерусалимская чернь. Это ее день. Но среди оборванцев есть и более нарядно одетые люди – завсегдатаи всяких казней, любители сильных ощущений…»

Кто эта чернь? Кто эти нарядно одетые люди? Ведь перед отцом Иоанном не чернь, а паства! Тем не менее военно-морской офицер чувствует, что за аналоем происходит что-то не так, что отец Иоанн в этот момент не в храме, а где-то в другом месте .

«Отец Иоанн взглянул вверх на купол собора, увидел изображение четырех евангелистов, столь ему знакомых за годы его служения здесь, опустил взор на аналой с Евангелием, вспомнил, что его слушает его паства, и он обычным тоном читающего Священную Книгу священника заканчивает главу» .

Известна еще одна особенность службы отца Иоанна: он сам читал каноны, дирижируя хором причетников, чего, как правило, священники не делали. «Но как он читал! Совсем не так, как читаем мы, обыкновенные священнослужители: т. е. ровно, без “выражения”, певучим речитативом. И это мы делаем совершенно правильно, по церковному учению с древних времен: благоговение наше перед Господом и сознание собственного недостоинства не позволяют нам быть дерзновенными и в чтении; “бесстрастность” ровного, спокойного, благоговейного совершения богослужения – более пристойна для нашей скромности .

Неслучайно же подчиненные вообще разговаривают с начальствующими не развязно, не вольно, а “почтительно докладывают” ровным тоном. Особенно это заметно в военной среде, где воины отвечают начальникам подобно церковному речитативу, на одних “нотах”», – вспоминает митрополит Вениамин .

«И он молился чрезвычайно громко, а главное: дерзновенно. Он “беседовал” с Господом, Божьей Матерью и святыми, беседовал со смелостью отца, просившего за детей;

просил с несомненной верой в то, что Бог не только всемогущ, но без меры и милосерд. Бог есть любовь! А святые богоподобны. Вот почему отец Иоанн взывал к ним с твердым упованием; как именно – этого на бумаге не передашь. Можно лишь отчасти представить, как это было: “Слава, Господи, Кресту Твоему честному!” – “Пресвята-ая Богородице!!!

Спаси-и нас!!”»

Если судить по воспоминаниям митрополита Вениамина, можно предположить, что у отца Иоанна был какой-то необыкновенно сильный, громоподобный голос. Однако подавляющее большинство свидетелей пишут, что это был не слишком выдающийся – по мощи звучания – голос. «Голос – второй тенор», – пишет священник Иоанн Попов .

Были ли у отца Иоанна актерские способности? При первом общении он производил скомканное впечатление. Он скорее озадачивал, а не поражал.

Вот как описывает свои впечатления от посещения отцом Иоанном Кронштадтским в начале девяностых годов калужской классической гимназии православно настроенный писатель Борис Зайцев, который в то время был простым школьником:

«Священник (отец Иоанн. – П.Б. ) по ходу благословлял встречных. Ему целовали руку .

Подойдя к нам, он остановился, поднял золотой крест и высоким, пронзительным, довольно неприятным голосом сказал несколько слов. Я не помню их… Помню его подвижное, нервное лицо народного типа с голубыми, очень живыми и напряженными глазами .

Разлетающиеся, не тяжелые, с проседью волосы. Ощущение острого, сухого огня. И малой весомости. Будто электрическая сила несла его. Руки всегда в движении, он ими много жестикулировал. Улыбка глаз добрая, но голос неприятный, и манера держаться несколько вызывающая» .

По своим физическим данным отец Иоанн должен был стать не самым выдающимся священником. Что же происходило в Андреевском соборе, если не только простой народ, но врачи, инженеры, адмиралы и те молодые люди, которые в будущем становились известными митрополитами, – оставались религиозно потрясены этими службами и вспоминали о них долгие годы как о несомненном чуде?

Искренняя вера священника! Буквальная вера в то, что происходит здесь и теперь! И Рождество, и Крестный Путь, и Воскресение – происходят не символически, а в зримой реальности. Это невозможное для обычного человека и даже обычного священника чувство веры в абсолютный реализм происходящего превращало служения отца Иоанна в нечто принципиально иное, чему нельзя найти определение и что называли просто службами Иоанна Кронштадтского .

На глазах прихожан стирались границы веков, рассыпались в прах цивилизации и становились прозрачными стены храма. И они видели перед собой человека, который зримо беседует с Господом, как Моисей, и говорит с Христом, как апостолы, которые еще не знают, что они апостолы. Время от времени этот человек «возвращается», вспоминает о своем настоящем месте и снова «бежит» сквозь видимую реальность в реальность невидимую, но которая настолько душевно потрясает его, что он – плачет, улыбается, что-то шепчет, о чем-то просит, чего-то требует. И он делает это в совершеннейшей уверенности, что находится там, а не здесь. Еще вернее сказать, там в этот момент и находится здесь .

И это общее чувство сопричастия священной истории пронизывает собрание верующих как электрическим током .

Он служил не благолепно, а душевно. Некоторые очевидцы даже испытывали страх за этого священника – слишком непосредственно он переживал внутри себя то, что позволялось исполнять с большим ритуальным хладнокровием. Если он и уходил в самого себя, то его переживания наглядно отражались в его облике: все видели, как он явственно страдает и радуется, плачет и улыбается… И здесь уже не играли существенной роли отдельные особенности, вроде внезапных остановок и замедлений в службе, или, напротив, ее ускоренного темпа, или молитв своими словами, что позволял себе отец Иоанн и что было недопустимо по церковным канонам .

Это были незначительные нарушения, но дело-то в том, что весь отец Иоанн был исключением из правил .

ВЗГЛЯД «ПРОФЕССИОНАЛОВ»

Это лучше всего понимали священники, сослужившие отцу Иоанну. Так, воспоминания сельского батюшки отца Иоанна Попова заканчиваются признанием: «Таков подобает нам иерей! Таким-то, или хотя подобным, а не иным совсем, и мне иерею быть должно. А я-то, я… Ох, Господи Иисусе Христе, Пастыреначальниче мой! Страшно-страшно становится за себя, когда сравнишь дивное пастырское усердие отца Иоанна и свое холодное небрежение!. .

Страшно становится за себя! Недаром сказал некогда святой Иоанн Златоуст: “Не мню многих быти во иереех спасающихся, но множайших погибающих”. Страшно слово сие! Увы мне!..»

Многие батюшки специально приезжали в Кронштадт, чтобы своими глазами «испытать» знаменитого священника и сверить свои впечатления с тем, что о нем широко писала пресса и говорила народная молва .

Во время путешествий по России Иоанн Кронштадтский сам приглашал местных священников к сослужению. В 1897 году в церкви села Путилова Шлиссельбургского уезда с ним сослужил литургию Михаил Паозерский – настоятель Троицкой церкви в селе Васильевское Новоладожского уезда. Он пишет в своих воспоминаниях: «Признаюсь, я принял это приглашение не столько из желания разделить животворящую Трапезу страшных Христовых Таин с великим молитвенником, сколько из простого, мелкого любопытства .

Каюсь, я был отчасти предубежден против него: все эти нелепые рассказы богомолок, безграмотные и бессмысленные молитвы, распространяемые от имени его; эксплуатация невежественной массы некоторыми из окружающих его лиц – всё это мало говорило моему сердцу и критически настроенному уму. Правда, я боялся осудить Божия избранника, но не в силах был открыть ему и сердце свое и говорил, как древний Фома: “Доколе не увижу – не иму веры”» .

И что же в первую очередь замечает отец Михаил?

«Первое впечатление не в пользу его: движения нервные, порывистые; руки то сложит на груди, то быстро-быстро трет одну о другую; голову то опустит на грудь, то закинет назад, то склоняет попеременно на правый и левый бок; крестится скоро, но редко, зато часто-часто кланяется. Вообще производит впечатление человека, находящегося в крайнем нервном возбуждении» .

Но «профессиональный» взгляд отмечает и то, с какой скромностью отец Иоанн отправляется на солею для чтения канона и как смиренно кланяется служащему с ним священнику. «И этот смиренный поклон, поклон светильника Церкви простому сельскому иерею, отданный не с пренебрежением, а почтительно, как равному о Христе собрату, впервые задел в моем сердце какую-то новую, сочувственную струнку», – пишет отец Михаил. Однако и дальше священник продолжает отмечать, что голос у отца Иоанна «резкий», чтение «невыразительное, даже не музыкальное», пусть и «подкупает своей прочувствованностью» .

Но вот закончилась утреня. Во время облачения к литургии сельский батюшка впервые может рассмотреть близко внешность отца Иоанна. Откровенно говоря, и внешность невыразительная .

Однако отца Михаила, как и всех, впечатляют его глаза. Только это совсем иного рода впечатление. Он видит, что глаза эти «тусклые, с красными веками и белками, какие бывают обыкновенно у людей много плачущих или мало спящих. И эти потускневшие от слез и молитвенных бдений глаза вызывают во мне новую нотку симпатии к этому великому труднику и молитвеннику Русской земли» .

«Началась Божественная литургия. Своим резким голосом, нервною торопливостью, угловатостью и порывистостью манер отец Иоанн не дает того художественного наслаждения, какое испытываешь, например, при служении нашего Архипастыря, где всё величаво, плавно, размеренно; но тем не менее как-то чувствуешь, что этот торопливый, порывистый иерей не отправляет только службу, не исполняет известный ритуал, а действительно священнодействует, приносит жертву Богу» .

Сравнение манеры службы отца Иоанна со службой архипастыря в этом контексте едва ли случайно. Но кого имеет в виду отец Михаил? Митрополитом Санкт-Петербургским и Ладожским, а также первенствующим членом Синода тогда являлся владыка Палладий (Раев-Писарев). За год до этого он возглавлял в Успенском соборе Московского кремля коронацию Николая II и императрицы Александры Феодоровны. Среди многих священников принимал участие в этой коронации и отец Иоанн. Конечно же, Паозерский не мог не знать об этом. Сравнивая Иоанна Кронштадтского с архипастырем, он, разумеется, нисколько не пытается как-то уронить достоинство владыки (тем более что воспоминания были опубликованы тогда же в «Санкт-Петербургском духовном вестнике»). Здесь намек более тонкий и, так сказать, внутрицеховой. Отец Иоанн в глазах отца Михаила – это все-таки свой брат, белый священник, но достигший таких высот славы, что может быть публично поставлен на одну доску с архиепископом, в прошлом монахом, прошедшим совсем иной путь, нежели кронштадтский пресвитер. Это в общем-то путь, который мог бы проделать и отец Михаил. Намек на то, что «порывистый иерей», такой нескладный на первый взгляд, в своем служении «не исполняет известный ритуал», а именно «священнодействует», выдает гордость представителя приходского духовенства, олицетворением которого выступает Иоанн Кронштадтский .

Невозможно представить, чтобы про архипастыря отец Михаил решился бы публично напечатать следующие слова: «В начале службы отец Иоанн казался довольно рассеянным:

подивился вслух тяжести напрестольного креста, причем поднял его и поцеловал крепко, звучно, как целуют особенно любимых лиц; потом попросил открыть и закрыть окно;

несколько раз зевнул, характерно крестя рот левою рукою». Это специфический взгляд священника на священника. Речь идет о своем брате. Но при этом отец Михаил прекрасно отдает себе отчет, что отец Иоанн Кронштадтский находится на недосягаемой для него высоте:

«И вдруг он опустился к подножию престола и, сложив руки на краю его, приник к нему головою. Как раз в это время запели Херувимскую песнь. Что-то строгое, почти суровое разлилось по лицу его, и я, как в книге, читал на нем: “Никтоже достоин от связавшихся плотскими похотьми и сластьми приходити, или приближитися, или служити Тебе, Царю славы: еже бо служити Тебе, велико и страшно и самем небесным силам” .

И мне страстно, неудержимо захотелось так же вот пасть пред Престолом Всевышнего и плакать, плакать и “о своих гресех и о людских неведениях”. Последние преграды сомнения рухнули, и двери сердца моего широко растворились, чтобы принять в себя этого необыкновенного человека» .

В воспоминаниях многих священников, сослуживших отцу Иоанну, замечается, что в какой-то момент службы все они вдруг чувствовали: отец Иоанн служит как-то не так! В последний раз митрополит Вениамин (Федченков) сослужил отцу Иоанну Кронштадтскому, будучи еще иеромонахом.

Он так вспоминает об этом:

«Он предстательствовал. Я стоял пред престолом с левой стороны. И как только он возгласил с обычною ему силою: “Благословенно Царство Отца и Сына и Святого Духа”, – меня, точно молния, пронзило ясное сознание, выразившееся в уме в таких словах: “Боже!

Какой он духовный гигант!” И, созерцая это с очевидностью, я, в размышлении, закрыл уста свои служебником… “Какой гигант” .

И вдруг он протягивает ко мне свою левую руку, отодвигает книгу от уст и говорит властно:

– Не думай!.. Молись!»

ЦАРСТВО БОЖИЕ ВНУТРЬ НАС

В воспоминаниях митрополита Вениамина личность отца Иоанна оценивается достаточно трезво. Он не находит в нем дара проповедника, несмотря на то, что проповеди Иоанна Кронштадтского издавались огромными тиражами. Он не склонен придавать большого значения его чудесам, хотя именно они и сделали батюшку знаменитым .

Но вот на чем он настаивает неколебимо как на несомненном чуде этого священника – это на литургической стороне его служения. Отец Иоанн – литургическое чудо!

Но литургия сама по себе чудо, которое завершается и прямым чудом: претворением (преложением, пресуществлением) хлеба и вина в Плоть и Кровь Христа. Но ведь недаром это называется не только Святыми, но и Страшными Тайнами. Именно здесь камень преткновения для многих желающих верить в церковные таинства .

Даже самый скептический ум может принять процесс богослужения с его интересной и разнообразной символикой, особенно если службы исполняются так называемыми «религиозными виртуозами», используя термин Макса Вебера, то есть такими священниками, которые обладают харизматической притягательностью .

Если служба ведется благолепно, в красивом храме, с сильным хором, то скептицизм рассудка покоряется еще и эстетическим наслаждением. Но всякий человек, задав себе прямой вопрос, верит ли он в претворение хлеба и вина в Плоть и Кровь, не может не понимать, что разум здесь бессилен и никакие эстетические особенности службы важной роли не играют. Или ты веришь и действительно приобщаешься Тайн, или не веришь, и тогда… Вариантов может быть множество, одним из которых и был путь Льва Толстого, споткнувшегося именно на этой Тайне .

Но задавал ли себе этот вопрос отец Иоанн, перед тем как стал вводить практику частого причащения, что противоречило бытовавшей церковной традиции и что Надежда Киценко называет «литургическими нововведениями» отца Иоанна?

Самое трепетное в дневнике отца Иоанна – его личный опыт приобщения Святых Тайн .

Он внимательно наблюдает за тем, как причастие отражается не только на его душевном, но и физическом состоянии. Он страдал золотухой, объясняя этим свою душевную депрессию .

«Вот в чем секрет моей сердечной тяжести: от физического предчувствия дурной, сырой погоды. Никогда не отчаивайся поэтому, если во время или после литургии не чувствуешь мира и радости в сердце: их не бывает часто не от моральной, а от физической, внутренней болезни… Ведь ты внутренно золотушен» .

И тогда он начинает тщательно отмечать перемены в своем состоянии до и после причастия. Они оказываются поразительными. Он буквально оживает! «Силою животворящих Таин золотуха твоя с ее жгучими припадками внутри почти совершенно прошла: у тебя не бывает теперь этой жгучести ни пред какою погодою. Благодари Господа Бога…»

Много лет спустя, путешествуя с отцом Иоанном по северным рекам, художник и фотограф С.В.Животовский обратил внимание, что, едва завидев на берегу храм, батюшка отдавал приказание причалить и служил литургию. «Каждое утро наш пароход останавливался у первой встречной церкви. Отец Иоанн служил обедню, причащался Святых Таин, одаривал из своего запаса духовенство ризами и церковной утварью, и после этого мы отправлялись в дальнейший путь. И тогда он чувствовал себя бодрым и счастливым весь день» .

И это тоже было самопознание, о котором он впоследствии говорил как о главной задаче своей жизни. Но о чем, собственно, шла речь? О служении Богу или о заботе о своем душевном и физическом состоянии? Ведь отец Иоанн не скрывал, что он сам нуждался в ежедневном причастии как в средстве исцеления больного организма .

Так, в 1906 году, находясь на отдыхе на даче богатого купца Поздеева в селе Устюжна Новгородской губернии, отец Иоанн ежедневно служил литургию в домовой церкви. И вот в письме к жене он с радостью сообщает: «Я здоров, благодаря ежедневному служению утрени и Литургии с Причащением Св. Таин и любезному гостеприимству моих благодетелей» .

Эта простодушная непосредственность сильно отличалась от настроения большинства просвещенных людей второй половины XIX века, которые, как Толстой, видели в таинстве только символический акт. Если отец Иоанн верил, то верил буквально, а не отвлеченно .

Если он в чем-то сомневался, то разрушал сомнения не логическим, а опытным путем .

«Не думайте, что вера наша не животворна для нас, пастырей; что мы лицемерно служим Богу… Нет: мы первые больше всего пользуемся милостями Божиими и знаем по опыту, что для нас Господь с Его Таинствами…» – писал он .

Неверно думать, что Иоанн Кронштадтский не искал истины, обладая ею изначально .

Весь его дневник – это непрерывный и страстный поиск истины. Другое дело, что эти поиски «территориально» ограничены церковными стенами. Не случайно даже во время своих путешествий он продолжает непрерывно служить, останавливаясь в каждом селе, где находилась церковь. Но нужно понимать, что для подобного церковного человека «территория» Церкви представляется безграничной, включающей в себя и всё мироздание .

Мир – не просто храм, но – Храм Божий .

Но и обычный храм – это не только стены, иконы, церковная утварь и даже собрание прихожан. «В храме Господь живет, как царь во дворце», – пишет отец Иоанн. Как «солнечные лучи собираются в фокусе или в стекле», так же и в храме «сосредоточивается всемогущая сила Божия, сущая и действующая во всем мире» .

Найти свое настоящее место на этой «территории» – серьезная личная проблема .

Поэтому, называя священника (то есть и себя тоже) ангелом, Иоанн Кронштадтский ни на секунду не забывает о своем бренном человеческом естестве и мучается вопросом самопознания ничуть не в меньшей степени, чем Толстой .

По убеждению отца Иоанна, в результате причастия внутри человека образуется храм Божий. Но тогда нужно позаботиться об этом храме, как хороший хозяин заботится о доме .

Без этого мы никогда не поймем странной физиологичности дневников отца Иоанна: «Не усомнись пред причащением ночью испить слабительного, если болезнь или бессонница по причине засорения желудка того требует. Ибо не то, что входит в уста, оскверняет человека, но то, что выходит из уст, то есть злые помыслы и проч. [Мф 15:11, 19] .

Опытом дознано. После такого случая Господь сподобил меня причаститься достойно. Я служил раннюю [обедню] 20 июля, и в ночь на это число, страдая бессоницей от засорения желудка, я выпил (в два часа ночи) стакан зельтерской воды, которая преблаготворно на меня подействовала, очистив мой желудок» .

Не меньшее значение имеет принятие еды и питья после причастия. Язык дневника отца Иоанна становится очень выразительным: «Берегись после причащения кушать и пить много: не засоривай помоями царской опочивальни…»

Для отца Иоанна критерием истины является не безрассудная вера, но живой опыт (одно из наиболее частых слов в его дневнике). Рукоположившись во священника, он заново осмысляет Святое причастие как путь устроения Царства Божия внутри себя. Он одновременно переживает это как личную проблему и выступает своего рода пропагандистом частого причастия .

Но на это нужно было еще отважиться .

СТРАХ И СВОБОДА

Из литургических нововведений отца Иоанна можно назвать четыре основных .

Во-первых, это практика частого причащения, что было смелым шагом для того времени .

Во-вторых, он сделал алтарь доступным местом – не только для приезжавших священников, но и для мирян. В алтаре Андреевского собора порой собиралось до ста жителей и гостей Кронштадта .

В-третьих, он широко применял практику сослужения пресвитеров, с радостью приглашая батюшек из других приходов участвовать в литургиях в Андреевском соборе и охотно принимая участие в службах во время путешествий .

В-четвертых, из-за огромного наплыва верующих в Андреевский собор он позволил себя проводить общие исповеди .

«Отец Иоанн стремился преодолеть атмосферу страха, царившую вокруг причастия, – пишет Надежда Киценко. – К примеру, перед Евхаристией прихожане должны были поститься от трех дней до недели, а те из них, кто умел читать, – прочитывать Последование ко Святому Причащению. Женщины не могли причащаться во время нечистоты даже при условии выполнения всех остальных предписаний; более того, данный запрет распространялся и на такие непосредственно не связанные с литургией обычаи, как поклонение иконам и целование креста. Православное духовенство того времени (как, впрочем, и современное) апеллировало к понятию чистоты, характерному для иудаизма, ислама и раннего христианства, как непременному условию принятия причастия. На самом деле это была одна из причин, по которой русские редко причащались: для того чтобы говеть “как полагается”, требовалось бы потратить больше времени и усилий, чем было возможно» .

Этот принцип протоиерей Александр Шмеман называет «благочестивым», «исходящим из сознания греховности, из “уважения” к святыне, из страха перед своим недостоинством» .

Тем не менее отец Александр задает вопрос: «Как совершилась и почему веками держится эта метаморфоза в восприятии – не только церковным народом, но и епископатом, духовенством и, наконец, богословами – самой сущности Евхаристии, сведение ее к “одному из таинств”, одному из “средств освящения”? Как это ни покажется странным, попыток ответить на эти вопросы мы почти не находим в нашем официальном академическом богословии. Между тем… речь идет не просто об эволюции церковной дисциплины, упадке благочестия, западных влияниях и т. д., а о духовном повороте в самосознании, самовосприятии Церкви в целом. Речь идет, иными словами, об экклесиологическом кризисе 15…» («Таинство причастия») .

«Изменения в архитектуре русских храмов, – пишет Надежда Киценко, – также стимулировали усиление особого отношения к Евхаристии. В отличие от католической традиции, где расположенные на дароносице Святые Дары были доступны для лицезрения людей, православный иконостас, отделявший алтарь от остальной доступной для прихожан части храма, на протяжении веков становился всё выше и выше и в итоге полностью скрыл от глаз молившихся престол; в итоге центральная часть литургии верных, во время которой происходит пресуществление хлеба и вина в Тело и Кровь Господни, оказалась недоступной для их взглядов. Вместе с тем иконы и другие святыни, как, например, святая вода или просфоры (а также куличи, яйца, пасхи или фрукты на праздники соответственно Светлого Христова Воскресения или Преображения), миро, святые мощи и кресты, стали казаться более доступными средствами укрепления веры, нежели вызывающее трепет Святое 15 Экклесиология – объяснение сущностной природы Церкви .

Причастие» .

В этом – один из парадоксов судьбы Иоанна Кронштадтского. Священник, которого в просвещенном обществе привыкли воспринимать как мракобеса и реакционера, на самом деле в церковной практике был апостолом духовной свободы и освобождения от страха перед церковными тайнами .

Прежде всего обратим внимание, что сама по себе практика частого причастия, которую пропагандировал отец Иоанн, как уже говорилось, была смелым шагом для приходского священника. Для сравнения укажем, что отнюдь не простой священник, а митрополит Московский Филарет (Дроздов) в начале XIX столетия позволял себе советовать православным причащаться хотя бы четыре раза в год .

Сегодня, когда частота причастия зависит от самого верующего или от его духовника, подобная смелость отца Иоанна может показаться несерьезной. Но в то время, когда Иоанн Сергиев стал пресвитером Андреевского собора, обычной и даже нормативной практикой было причастие не чаще одного раза в году .

«В соответствии с церковным учением о Евхаристии считалось, что если причастник принял Святые Дары, не подготовив себя должным образом, то его неминуемо ждало суровое наказание за небрежное отношение к этому ключевому и установленному Самим Спасителем таинству, – пишет Надежда Киценко. – Поэтому нередко случалось, что прихожане не отваживались подходить к Святой Чаше, даже исповедавшись и получив отпущение грехов. В результате установившаяся к XVI веку практика Святого Причастия только раз в году считалась нормой и продержалась вплоть до XIX века. Более того, в России евхаристические правила были зафиксированы и на законодательном уровне. В итоге целые государственные учреждения, гвардейские полки и гимназические классы были обязаны причащаться в определенные и строго установленные для них дни. Таким образом, церковное таинство становилось не только религиозным обрядом, но верноподданнической обязанностью» .

Иначе говоря, во времена Иоанна Кронштадтского проблема заключалась даже не в том, чтобы разрешить или не разрешить православным причащаться часто, а в том, чтобы заставить их сделать это хотя бы один раз в году. Это было связано как со страхом перед причастием, так и с секуляризацией общественного сознания, то есть со снижением роли религии в жизни общества .

Священник Василий Шустин вспоминает, как с отцом приезжал в Кронштадт юношей:

«Один раз отец предложил мне проехаться в Кронштадт вместе с ним, так как он захотел исповедаться и причаститься у отца Иоанна. Я поехал с ним. Батюшка приехал в Кронштадт к нам16, отслужил молебен, выслал всех из комнаты и исповедал отца. После исповеди мне отец говорит: “Исповедуйся и ты у отца Иоанна”, – и просит об этом Батюшку .

Но я не готовился к причастию и ел в этот день мясо, поэтому я сказал Батюшке, что и хотел бы приобщиться, да не могу. Тогда Батюшка говорит: “Значит, ты не хочешь”. А я опять отвечаю: “Батюшка, я не подготовлен”. Он, не слушая меня, спрашивает: “Хочешь или не хочешь?” Я, конечно, хотел и сказал ему это. Тогда он опять выслал всех из комнаты и сказал мне: “Маловер, что ты сомневаешься?” – и исповедал меня <…> .

На следующий день я приобщился в храме у него и с легкой душой вернулся домой» .

Можно привести немало примеров, когда отец Иоанн допускал к причастию людей неподготовленных, но можно привести и другие примеры, когда он отказывал в причастии .

Известно, что он прогонял иоаннитов, исповедовавших культ отца Иоанна .

Что такое Евхаристия – в понимании отца Иоанна?

Евхаристическая тема в богословии вообще настолько сложна, что мы просто не имеем права подробно говорить о ней в этой книге, тем более что автор и не специалист в этом вопросе. Однако заметим, что настоящее богословское напряжение в дискуссиях о 16 В дом, где остановились Шустины .

евхаристии возникает только к началу XX века. Затем это вспыхивает в церковных спорах, как ни странно, уже после Октябрьской революции в связи с концом синодального периода русской церковной истории. Но само по себе направление евхаристической экклесиологии возникает лишь к середине XX столетия в работах Николая Афанасьева, Георгия Флоровского, Александра Шмемана, Иоанна Зизиуласа .

Был ли Иоанн Кронштадтский выдающимся богословом? Это спорный вопрос. В последнее время звучат такие утверждения. Но все богословские работы отца Иоанна – «Христианская философия», или «Мысли о Боге», или «Моя жизнь во Христе», или другие менее известные широкой публике произведения – оказываются не чем иным, как компиляцией из его дневника и устных проповедей .

И тем не менее евхаристическая практика Иоанна Кронштадтского почти на век предвосхитила открытия ведущих русских и зарубежных православных богословов .

Объяснить это можно только одним: они, как и отец Иоанн, обращались прежде всего не к современному им опыту богослужения, а к ранней христианской практике .

Так, ссылаясь на историю первых христиан, протопресвитер Николай Афанасьев в 60-е годы XX века писал о «тождественности Церкви и Евхаристии». Для христиан первых трех веков собираться в церкви и совершать Евхаристию (то есть причащаться Тела и Крови Христовых) было по сути одно и то же. Им не было смысла объяснять друг другу ее значение .

Впервые собравшись после дня Пятидесятницы, ученики Христа, в сущности, продолжили Тайную Вечерю с Ним, преломляя хлеб и вкушая вино из освященной чаши, как это делалось во всех древнееврейских домах, где принятие пищи имело священный и закрытый характер. Но на этот раз всё происходило совсем с другим смыслом .

Христа уже не было с ними, но Он, тем не менее, с ними был, потому что они помнили то, что Он завещал им на Тайной Вечере .

«И когда они ели, Иисус взял хлеб и, благословив, преломил и, раздавая ученикам, сказал: приимите, ядите: сие есть Тело Мое .

И, взяв чашу и благодарив, подал им и сказал: пейте из нее все, ибо сие есть Кровь Моя нового завета, за многих изливаемая во оставление грехов» [Мф 26:26–27] .

В этом возобновлении Тайной Вечери родилась христианская Церковь, завещанная Христом. Ее первым предстоятелем стал апостол Петр, которого Иисус до этого трижды благословил на служение. Петр стал и первым епископом, получившим благодать священства от Самого Христа. Вся дальнейшая история христианского священства является (не в частности, а по существу) передачей этой благодати от епископов к епископам и пресвитерам. Но для чего? Для совершения евхаристии, которая является не просто одним из семи церковных таинств (крещение, миропомазание, причащение, покаяние, таинство священства, таинство брака и елеосвящение), как стало утверждать школьное средневековое богословие, и даже не главным из семи таинств, но самой Церковью, ее смыслом. По словам Николая Афанасьева, Евхаристия (причащение) – это даже не «таинство в Церкви», но «таинство Церкви» .

Церковь – это не молитвенный дом, но само Тело Христово, в котором через Евхаристию, через причастие собираются христиане как новый «избранный народ Божий» .

Так в самой общей форме можно передать главный тезис, на котором настаивала евхаристическая экклесиология XX века. Не Евхаристия для Церкви, но Церковь для Евхаристии.

И как бы ни полемизировали между собой православные богословы, которые придерживались этого взгляда на Церковь, но в главном убеждении они были единодушны:

возрождение Церкви возможно только через возрождение Евхаристии как церковного собрания .

Однако ничего этого отец Иоанн читать не мог. Но если бы и мог, неизвестно еще, как бы он это воспринял. Догматическое богословие того времени для отца Иоанна, как для остальных простых русских священников, исчерпывалось капитальным трудом митрополита Макария (Булгакова) «Православно-догматическое богословие» в двух томах. Эта книга, много раз переиздававшаяся, представляла собой свод лекций отца Макария, которые он читал в Петербургской духовной академии, параллельно печатая их в журнале «Христианское чтение» с конца сороковых до начала пятидесятых годов. С 1850 по 1857 годы, когда студент Иван Сергиев учился в этой академии, отец Макарий был ее ректором .

Он же рукополагал Ивана Сергиева во дьяконы. И он же, по роковому совпадению, оказался первой мишенью тотальной толстовской критики Церкви как исторического института .

Именно его «Православно-догматическому богословию» была посвящена критическая работа Толстого «Исследование догматического богословия», которую он написал (между «Исповедью» и «В чем моя вера?») в середине восьмидесятых годов .

Современный исследователь богословия Иоанна Кронштадтского священник Павел Хондзинский убедительно показывает, что план так называемых «Катехизических бесед»

(книга, составленная из речей и проповедей отца Иоанна) вполне соответствует «Макариевой системе с некоторым необходимым для катехизиса упрощением». И хотя Павел Хондзинский видит принципиальную внутреннюю разницу между этими текстами, говорить о богословской системе отца Иоанна – значит просто выдавать желаемое за действительное .

В то же время одной из задач современного богословия является систематизация богословских высказываний Иоанна Кронштадтского «по случаю». К этой задаче призывал еще религиозный мыслитель, философ и историк Георгий Флоровский в «Путях русского богословия». Интересно, что такой строгий критик практически всех богословских «систем»

XIX столетия, как Георгий Флоровский (Николай Бердяев остроумно переименовал его книгу в «Беспутья русского богословия»), в отношении отца Иоанна не нашел ни одного критического слова .

«Сложилась привычка видеть в о. Иоанне Кронштадтском только практического пастыря, благотворителя и молитвенника. И редко кто читает его замечательный дневник “Моя жизнь во Христе” как богословскую книгу. Конечно, в ней нет богословской системы, но есть богословский опыт и о нем свидетельство. Это дневник созерцателя, а не моралиста .

И молитва не лирика, не только устремление души, но именно ее встреча с Богом, веяние Духа, духовная реальность… С дерзновением и властью о. Иоанн свидетельствует о тайне Церкви как единого тела, и о том, как она жива и действительна в Святейшей Евхаристии .

“Мы одно тело Любви… Тверди: все – одно… Мы, говори: одно”… О. Иоанна можно сопоставлять с вождями современного так называемого “литургического движения” на Западе», – пишет Флоровский .

Таким образом, говорить следует не просто о «богословии», но об «опытном богословии» (Павел Хондзинский) или об «опытном богопознании » (Георгий Флоровский) отца Иоанна. «Таинства и богослужение церковное – ответ Бога на вопиющие потребности нашей души», – пишет отец Иоанн. И этим он исчерпывающе обозначает свое понимание главной задачи Церкви и роли в ней священника .

Службы отца Иоанна – это постоянный полет, порыв вперед, в Царство Божие. Это вихрь, которым он увлекал за собой церковное собрание, не давая опомниться ни на мгновение. В конце жизни, беседуя у себя дома с молодыми монахами, он сказал загадочную фразу: «Монахи!.. Монахи!.. Не оглядывайтесь назад!.. Вспомните жену Лотову!»

«После пресуществления Святых Даров, когда на престоле возлежит уже Сам Агнец Божий, вземлющий грехи мира, отец Иоанн не мог оторвать от Него своих глаз, исполненных благодатных слез благодарения. Один сослужитель Батюшки по собору говорит, что отец Иоанн близко-близко и любовно склонялся над Агнцем, плакал и духовно ликовал, взирая на Него; он был в то время подобен ребенку, который ласкается к своей матери, поверяя ей детские радости и печали, зная, что родная мать выслушает его, не отгонит прочь от себя. Нельзя передать всей небесной красоты описанного момента, обаятельно действовавшего на сердце всякого верующего человека», – вспоминает епископ

Арсений (Жадановский), а иеромонах Михаил (Семенов) пишет:

«Отец Иоанн подходит к жертвеннику .

Он полон торжественной радости. Уже в это время его охватывает какой-то ликующий пророческий экстаз .

…Он вынимает Агнец… С какой любовной внимательностью он равняет Его, обрезывает со всех сторон и благоговейно ставит на дискос… Потом он начинает вынимать частицы .

“Смотрите, смотрите, – неожиданно восклицает он среди проскомидии, – отец Николай, смотрите, отец Павел, где есть что-нибудь такое, как у нас… Смотрите. Вот Он, Христос. Здесь Он, здесь среди нас, и мы около Него, кругом Его, как апостолы”» .

«Первая часть литургии – у отца Иоанна – преимущественно, так сказать, часть молебная. Он в это время больше всего сознает себя как молитвенника “за люди”… Отец Иоанн весь охвачен сознанием огромной ответственности пред этими немощными, вверившими ему себя, благо своей души и тела, и точно спешит молиться за них; молится порывисто, настойчиво, не просит, а требует от Бога исполнения просьб этих несчастных, с властностью священника, поставленного Христом; он хватается за край ризы Господней, требуя милости душам, вверенным ему от Господа» .

«С великого входа начинается второй момент литургии. Отец Иоанн берет святую чашу и относит ее, прибавляя от себя: “И изведоша Его вон из винограда и ту убиша Его” .

Этой глубокой по мысли вставкой отец Иоанн вводит себя, как он говорит, в священные воспоминания последних дней Христа Бога. Всю вторую часть до пресуществления Даров он отдается переживанию святых картин Евангельского прошлого .

С этого времени, главным образом, после “Верую” он в Гефсимании, в Сионской горнице, около Голгофы. В этой части литургии отец Иоанн много вставляет от себя, иногда тайно, иногда вслух» .

Одной из таких вставок от себя были слова отца Иоанна, которые он, целуя священников в оба плеча, произносил после слов «Христос среди нас!» – «Живый и действуяй!» .

«Я стоял, пораженный этими словами, – вспоминал один из очевидцев литургии Иоанна Кронштадтского, – и невольно думал. Да, вот среди нас, а не там, где-то вдали находится Христос Спаситель, находится не мертвый, не как отвлеченная какая доктрина, не как только историческая известная личность, а живой, “живый и действуяй”. Он среди нас. И даже “действуяй”. Жутко становилось, трепетом великим наполнилась невольно душа…»

Так с середины XIX столетия в Кронштадте на глазах изумленных мирян и даже священников свершалось невиданное действо богослужений отца Иоанна, где каждое слово и движение были не исполнением известного обряда, но переживались как самая подлинная жизнь .

Всё происходило на самом деле !

–  –  –

ЧУДОВИЩЕ Говоря о духовном перевороте Толстого, мы сталкиваемся с одной серьезной проблемой. Существует расхожий и ошибочный миф, что якобы до своего переворота или, по крайней мере, до женитьбы на Софье Берс Лев Толстой вел какой-то страшно греховный образ жизни. Но и женившись, и даже испытав на рубеже 70-х–80-х годов религиозное потрясение, он до конца дней не смог избавиться от своей животной природы, «чувства оленя». Это противоречие сопровождало его всю жизнь .

Поразительно живуч миф о сексуальном гигантизме и брутальности Льва Толстого .

Будто бы, служа в армии и проживая в обеих столицах, Толстой имел какое-то немыслимое количество внебрачных связей, а женившись в тридцать четыре года на восемнадцатилетней Сонечке Берс и заставив ее родить тринадцать (!) детей, изменял ей с крестьянками. Какой ужас! – хватаясь за голову, восклицает современная женщина. – Да это монстр какой-то! И этот монстр еще хотел оставить жену и детей без наследства!

Но мать Сонечки Любовь Александровна Берс (в девичестве Иславина) тоже родила тринадцать детей, из которых пятеро умерли в младенчестве. Когда она выходила замуж, ее жениху было тридцать четыре года, а ей – всего шестнадцать лет. Ее супруг, кремлевский доктор-немец Андрей Евстафьевич Берс, был известным в московских кругах ловеласом .

Будучи домашним врачом у именитых лиц, Берс заводил романы со своими пациентками, среди которых были, например, княгиня Кропоткина и богатая помещица Варвара Петровна Тургенева. Последняя родила от него незаконную дочь, сводную сестру писателя Ивана Тургенева. Настоящее отцовство знаменитого анархиста князя Петра Кропоткина также находилось под сомнением. Берс ничего не мог оставить в наследство дочерям и сыновьям .

Семья еле сводила концы с концами, а Сонечка, выходя замуж за графа Льва Толстого, была бесприданницей с 300 рублями, подаренными ей матерью перед отъездом, чтобы дочь хотя бы в первое время своей жизни в Ясной Поляне не чувствовала себя полностью зависимой от мужа. Но кому придет в голову назвать тестя Толстого монстром?

Известно, что на протяжении сорока восьми лет супружеской жизни Толстой ни разу не изменил своей жене. Вся их семейная жизнь была слишком прозрачна, чтобы заподозрить что-то другое. В 1892 году, не дожидаясь своей смерти, Толстой отдал жене и детям в собственность недвижимого имущества в несколько раз больше, чем сам получил в наследство в 1847 году. Это были обширные имения в Тульской и Самарской губерниях и большой благоустроенный дом в Москве. Толстой постоянно помогал с обустройством хозяйства своим крестьянам и в обычное время, и особенно после пожаров. В 1891–1892 годах он два года проработал «на голоде» в селе Бегичевка Рязанской губернии, открыв несколько сотен бесплатных столовых. Он помог переселиться в Канаду нескольким тысячам гонимых в России духоборов, о чем их потомки благодарно помнят до сих пор. Толстой служил мировым посредником в процессе освобождения крестьян. Наконец, все дети Толстого, кроме рано умерших, прожили каждый по-своему интересную и насыщенную жизнь, во многом благодаря своей фамилии. Так почему же он монстр?

Толстой первый раз вступил в половую связь (с проституткой) в очень раннем возрасте, в четырнадцать лет. Но в публичный дом его привели старшие братья, Николай и Сергей .

Первый, по общему суждению, был умным, талантливым и высоконравственным человеком, на чем до конца своих дней настаивал и его брат Лев. Второй послужил прототипом князя Андрея Болконского в «Войне и мире». Он дожил до преклонных лет и был безмерно любим и уважаем Львом Николаевичем. Никому и никогда не приходило в голову назвать Сергея монстром, хотя в растлении младшего брата и он сыграл немалую роль .

Мы ничего не знаем о нравственных страданиях братьев Льва Толстого по поводу того, что в молодости они распутничали, играли в карты и ходили к цыганам (особенно цыганами увлекался Сергей). Они делали это не потому, что были безнравственными. Просто так было принято в их среде. Ранние половые связи считались нормальными и полезными для молодого человека. В некоторых семьях барчукам в четырнадцать лет подкладывали дворовых девок в постель для здоровья. Так, отец Льва Толстого Николай Ильич Толстой в шестнадцать лет имел связь с дворовой девушкой, родившей от него внебрачного сына Мишеньку, которого затем определили в почтальоны. При жизни Николая Ильича, вспоминал Лев Толстой, этот его сводный брат по отцу «жил хорошо, но потом сбился с пути и часто уже к нам, взрослым братьям, обращался за помощью. Помню то странное чувство недоумения, которое я испытывал, когда этот впавший в нищенство брат мой, очень похожий (более всех нас) на отца, просил о помощи и был благодарен за 10–15 рублей, которые давали ему…»

При этом мы знаем, что Лёвочка рыдал возле постели первой в своей жизни женщины, потрясенный до глубины души чудовищным, на его взгляд, поступком, который он совершил. Мы также прекрасно знаем, что до седых волос он плакал, вспоминая об этом давнем событии своей жизни, в котором, с точки зрения нравов того времени, вовсе не было ничего необычного. О внебрачной связи в Ясной Поляне с Гашей, горничной своей тетушки, которую затем выгнали из дома, Толстой тоже не мог забыть до конца дней и написал об этом самый мучительный свой роман – «Воскресение». В романе судьба Катюши Масловой сложилась трагически. Но жизнь реальной горничной была благополучной – ее взяла к себе в услужение сестра Толстого. И Толстой знал об этом, но зачем-то казнил самого себя в романе в образе Нехлюдова. Своей второй добрачной связи с замужней крестьянкой Аксиньей он настолько стыдился, что когда написал об этом повесть «Дьявол», то двадцать лет прятал ее в обшивке кресла, чтобы не прочитал кто-нибудь. Особенно его ревнивая жена .

Известно, что Толстой женился по страстной любви. Граф, боевой офицер, знаменитый писатель, он несколько дней приходил в гости к Берсам, носил в кармане письмо с предложением руки и сердца Соне – и не решался отдать, комкал в кармане, мучился, проклинал себя в дневнике. Однако ему и в голову не приходило поговорить с ее родителями, чтобы обсудить этот во всех отношениях выгодный для Берсов брак. Так поступил бы любой жених в его положении, но не он .

Между тем Толстой родился в семье, где ее глава, Николай Ильич Толстой, как уже говорилось, женился на Марии Николаевне Волконской по очевидному расчету и без особой любви с его или с ее стороны. Это было известно и никак не скрывалось. Более того, это не мешало супругам уважать друг друга и даже испытывать обоюдные нежные чувства, гулять по вечерам в яснополянском парке, писать в разлуке приятные письма, не говоря о том, чтобы рожать и воспитывать детей. Как, впрочем, не мешало отцу Толстого одновременно и расширять семейные владения, и проигрывать в карты деньги жены, изменять ей и быть неравнодушным к алкоголю. И тем не менее даже в зрелом возрасте Лев Толстой, уже отказавшийся от пороков, продолжал любить и уважать своего отца, гордиться им, героем войны 1812 года, мужчиной светским, красивым, остроумным, но не отличавшимся ни высоким образованием, ни серьезной духовной жизнью, ни выдающимся умом. Ни строчкой, ни случайным словом Толстой не обмолвился, чтобы его отец был безнравственным или недостаточно нравственным человеком .

Толстой щепетильно оберегал светлую память об отце. Но при этом и в дневниках, и в творчестве, и в устных рассказах с каким-то мазохизмом казнил себя самого, утверждая, что в молодом возрасте сам он был исключительно греховным и безнравственным человеком. И даже проницательный Горький попался на эту удочку.

В очерке о Льве Толстом он пишет:

«О женщинах он говорит охотно и много, как французский романист, но всегда с тою грубостью русского мужика, которая – раньше – неприятно подавляла меня…

Сегодня в Миндальной роще он спросил Чехова:

– Вы сильно распутничали в юности?

А.П.

смятенно ухмыльнулся и, подергивая бородку, сказал что-то невнятное, а Л.Н., глядя в море, признался:

– Я был неутомимый… Он произнес это сокрушенно, употребив в конце фразы соленое мужицкое слово» .

Но когда состоялся этот откровенный разговор? Чехов и Горький встречались с Толстым в Крыму осенью – зимой 1901–1902 годов, когда тот умирал на даче графини Паниной. Сначала была малярия, потом воспаление легких, потом брюшной тиф, от которых 73-летний старик при отсутствии антибиотиков неминуемо должен был умереть. Он выжил… И это было Божье чудо. К тому времени Толстой был глубоко верующим человеком, который самые незначительные события своей жизни воспринимал как проявление Высшей Воли. Тем более как иначе он мог понимать свое чудесное тройное выздоровление? Только как Божье послание, Божий «аванс»! И вот, стоя одной ногой в могиле, старец «охотно и много» рассуждает о сексуальных приключениях в молодости?

Что-то здесь не то, что-то здесь не так… Но почему-то это не смущает почитателей горьковского очерка, и как раз этот эпизод любят приводить как свидетельство особой греховности молодого Толстого .

У нас нет оснований не доверять воспоминаниям Горького, хотя он и был мифотворцем. Впрочем, это и неважно, сам по себе эпизод весьма убедителен .

Толстой, несомненно, мог сказать такое в присутствии двух молодых людей (ведь даже Чехов был моложе его на тридцать два года), да еще и самых знаменитых писателей того времени. Он мог это сделать по двум причинам. Во-первых, чтобы в очередной раз прилюдно казнить себя за то, что считал ужасным преступлением в своей жизни. Во-вторых, чтобы писатели это запомнили и поведали всему миру, что и сделал Горький. Толстой последовательно создавал миф о своей какой-то особенной, так сказать, выдающейся греховности. Именно в этом он был по-настоящему неутомим .

В старости, перечитывая свой молодой дневник, Толстой как-то пришел к мысли, что надо бы его уничтожить. Слишком одностороннее впечатление он производит. Но тотчас отказался от этого. И пусть, пусть производит! Пускай все видят, что такого ничтожного человека, каким он был в молодости, все-таки не оставил Господь! Это было его принципиальное решение. И опять в основании этого решения было страстное желание казнить себя. Уже на века, без срока давности!

Но еще раньше он показал этот дневник своей невесте. Это был какой-то «дикий»

поступок, заложивший в фундамент их семейной жизни настоящий динамит, потому что Софья Андреевна была очень ревнивой женщиной. С этого момента она становится сотрудницей своего мужа не только в переписке «Войны и мира» и «Анны Карениной», но и в создании мифа о его выдающейся греховности. Она делает это в своем дневнике, написанном столь же талантливо, сколь и несправедливо, потому что нельзя требовать справедливости от женщины, которую еще до венца огорошили такими откровениями .

Зачем же Толстой сделал это?! Проще всего сказать, что это была его ошибка. Но на самом деле это была не ошибка, а необходимость. Он прекрасно понимал, что это шило в мешке не утаишь, этот скелет в шкафу не спрячешь. Кто угодно, только не он! Он до такой степени страдал от совершенного им в молодости, что спрятать или уничтожить эти страдания было не в его силах. Это была жестокая проверка невесты на прочность. Не выдержит сейчас, а что будет потом? Ведь у него, в отличие от большинства мужчин, не было здравого отношения к своему прошлому, без которого, строго говоря, невозможно жить, без которого жизнь превращается в кошмар непрерывного самоистязания. Так оно и вышло… Но заглянем в этот «преступный» дневник, который так поразил его будущую жену .

Прочитаем его глазами хотя бы юной невесты. Нам хватит пальцев одной руки, чтобы перебрать донжуанский список молодого Толстого. Да и какой это список, если по именам названы только две женщины: незамужняя казачка Соломонида (Марьяна в повести «Казаки») и замужняя крестьянка Аксинья (Степанида в повести «Дьявол»). С первой у Толстого ничего не было, он только хотел ее «взять», зато со второй… После нескольких плотских свиданий молодой человек почувствовал с ней такую неразрывную связь, что называет ее в дневнике «женой», а в будущей повести – «дьяволом». Вторая связь до такой степени напугала его, что Толстой был близок к убийству или самоубийству, что и отразилось в двух вариантах финала «Дьявола» .

Остальные – «девки» – не только не названы, но и напрочь лишены лиц и даже тел, хотя при этом зачем-то зафиксированы. Их как будто не существует, как не существует и самой связи с ними. Существенным является чувство после соития. И каждый раз это какой-то ад в душе! «Не мог удержаться, подал знак чему-то розовому, к<оторое>

в отдалении казалось мне очень хорошим, и отворил сзади дверь. – Она пришла. Я ее видеть не могу, противно, гадко, даже ненавижу…» (18 апреля 1851 года) .

Донжуанский список молодого Толстого поражает не количеством и разнообразием, а масштабом страдания из-за того, чего нет, чего не видишь, не чувствуешь, но что тем не менее оставляет в душе какой-то трупный яд, невыветриваемый запах разлагающейся плоти .

И очень может быть, что это переживание гораздо оскорбительнее для женского взгляда .

Во всяком случае, чуткая Софья Андреевна, постоянно на протяжении всей жизни перечитывавшая ранний дневник мужа, который притягивал ее как магнит, страдала не от того, что Лёвочка слишком весело проводил свои молодые годы. В конце концов, как внимательный читатель этого дневника, она не могла не обратить внимание на запись 1850 года, когда двадцатидвухлетний Толстой прожигал жизнь в Москве: «Пустившись в жизнь разгульную, я заметил, что люди, стоявшие ниже меня во всем, в этой сфере были гораздо выше меня; мне стало больно, и я убедился, что это не мое назначение». Не могла она не оценить и другую фразу из дневника: «Я невыносимо гадок этим бессильным поползновением к пороку. Лучше бы был самый порок» .

Нет, совсем не ранняя испорченность мужа терзала ее, а то, как он относился к этому .

Тем более что это отношение не менялось с годами. Семейная жизнь не выветрила трупного запаха из его памяти. «Связь мужа с женой, – пишет Толстой в записной книжке уже зрелых лет, – не основана на договоре и не на плотском соединении. В плотском соединении есть что-то страшное и кощунственное. В нем нет кощунственного только тогда, когда оно производит плод. Но всё-таки оно страшно, так же страшно, как труп». Фраза «преступно спал» из дневника семейных лет не могла не оскорблять супругу .

И все-таки Толстой действительно был монстром или, по-русски говоря, чудовищем .

Но совсем не в том смысле, как это представляют себе поклонники мифа о «противоречивом» Толстом, который в молодости славно погрешил, а в старости крупно покаялся. Он был чудовищем потому, что его моральные переживания всегда были категоричны и гипертрофированны. Своими чудовищными размерами они просто не вмещались в обыденную мораль. Конечно, жить с таким сложным человеком было большим испытанием!

В словаре Даля «чудовище» дается как производное от слова «чудо», «явление, кое мы не умеем объяснить по известным нам законам природы». Таким явлением и был Лев Толстой .

ВОЙНА ПОЛОВ

В августе 1868 года Толстому исполнилось сорок лет. Половина жизни пройдена. К началу семидесятых годов он достигает всего, чего может пожелать мужчина в его возрасте .

Он состоятельный человек и знаменитый писатель. У него прекрасная жена, в мае 1869 года появляется на свет третий сын Лев, а в феврале 1871-го – вторая дочь Мария. Толстой находится в зените таланта и успеха. Именно в это время, в 1869 году, П.М.Третьяков заказывает И.Н.Крамскому портрет Толстого для своей галереи. Зная непростой характер писателя, он действует через Фета, с которым Толстой пребывает в близких дружеских отношениях. Толстой в письме к Фету довольно резко отказывается позировать: «Насчет портрета я прямо говорил и говорю: нет. Если это вам неприятно, то прошу прощения. Есть какое-то чувство сильнее рассуждения, которое мне говорит, что это не годится» .

Несколько лет спустя Крамской пускается на хитрость. Он поселяется в пяти верстах от Ясной Поляны на даче, мимо которой Толстой иногда проезжает верхом, и пытается написать его портрет верхом на лошади. Когда это обнаружилось, Толстой, конечно же, не мог не пригласить знаменитого портретиста в гости. В сентябре 1873 года С.А.Толстая пишет сестре: «У нас теперь всякий день бывает художник, живописец Крамской, и пишет два Лёвочкиных портрета масляными красками. Ты, верно, прежде слышала, что Третьяков собирает галерею портретов русских замечательных людей. Он давно присылал просить позволить списать с Лёвочки портрет, но он не соглашался. Теперь же сам живописец уговорил, и Лёвочка согласился с тем, чтобы он взял на себя заказ портрета другого, который остается у нас и будет стоит около 250 руб. Теперь пишутся оба сразу и замечательно похожи, смотреть страшно даже» .

Толстой кисти Крамского – это настоящий русский богатырь. Видимо, не случайно в начале семидесятых годов одним из нереализованных замыслов Толстого был роман об Илье Муромце. Но если внимательно вглядеться в портрет, можно заметить и другое – печать страшного умственного напряжения, которая лежит на лице и подчеркивается глубоким межбровным ровчиком. Начало семидесятых – начало глубочайшего кризиса в жизни Толстого и его семьи, с которой он составляет как бы одно «тело» .

Этот разлад «головы» и «тела» символически отразился в истории создания портрета, о которой пишет старший сын Сергей Львович: «Отец неохотно позировал, Крамской же по своей скромности не настаивал и, как рассказывала моя мать, не успел докончить портрет, заказанный Третьяковым. Она говорила, что он выписал только голову, а остальное он закончил, набив серую блузу отца паклей или еще чем-то. От этого на портрете голова несколько мала, а туловище нежизненно» .

5 июня 1870 года Софья Андреевна пишет в дневнике: «Сегодня 4-й день, как я отняла (от груди. – П.Б. ) Лёвушку (сын Толстых. – П.Б. )… Должно быть я опять беременна». 12 февраля 1871 года раньше срока на свет появилась Маша. После этого Софья Андреевна заболела родовой горячкой и едва не умерла. Врачи советовали ей больше не рожать детей .

Выше мы уже писали, что многодетные семьи в дворянской среде не были новостью в XIX веке. Но на плечах Софьи Андреевны лежала большая нагрузка, чем несла, например, ее мать. Она была не только женой и матерью, но союзницей, участницей, помощницей в творческом труде мужа. Кроме того, она сама была художественно одаренной женщиной, что было для нее несчастьем, ибо она жила бок о бок с самым великим писателем своего времени. В разные годы Софья Андреевна пыталась стать и писательницей, и художником, и фотографом, и даже скульптором, но ничего действительно выдающегося, за исключением своего великого дневника, она все-таки не создала. Это, несомненно, терзало ее и было одной из причин неисцелимой обиды на супруга. Не случайно ее незавершенная мемуарная книга называется «Моя жизнь», где акцент стоит на первом слове. (Кстати, интересно сравнить это название с названием главной книги Иоанна Кронштадтского «Моя жизнь во Христе», где ударение, конечно, приходится на последнее слово.) Софья Андреевна очень страдала от того, что ее жизнь, как она ее себе представляла, оказалась похороненной под жизнью ее супруга-гения .

Поэтому в 1871 году, элементарно устав от родов, пеленок, кормлений, детских болезней и собственных недомоганий, испуганная возможной смертью от родовой горячки, Софья Андреевна готова была согласиться с докторами, о чем объявила мужу. Но с его стороны она встретила самый решительный протест. В это время он не представлял себе семейной жизни без рождения детей. Для него деторождение – таинство, которым нельзя управлять и которое нельзя планировать .

В 1870 году Толстой вступает в переписку с критиком Николаем Николаевичем Страховым. Они познакомятся в следующем году, и Страхов на десять с лишним лет, вплоть до появления В.Г.Черткова, станет близким другом и верным соратником Толстого. В письме к Страхову, написанном по поводу его статьи «Женский вопрос», опубликованной Страховым в журнале «Заря»», Толстой высказывает ряд принципиальных мыслей, без которых мы не поймем мировоззрения Толстого в этот сложный для него период .

Но сначала – о статье Страхова .

Статья была написана в связи с появлением на русском языке книги английского философа и экономиста Джона Стюарта Милля «О подчиненности женщины» .

Эта книга была создана Миллем фактически в соавторстве со своей женой миссис Тейлор. Любовь между ними вспыхнула еще при жизни ее первого мужа и являлась незаконной в течение двадцати лет до его смерти. Эта любовь осуждалась и английским пуританским обществом, и отцом самого Милля. С другой стороны, супруг, мистер Тейлор, не препятствовал этой любви, проявив себя джентльменом (в молодости они с Миллем дружили). Тем не менее книга Милля «О подчиненности женщины» была написана как страстная защита женской эмансипации. Она явилась, по сути, первой феминистской работой, созданной мужчиной .

Страхов критиковал Милля с патриархальных позиций. Суть его возражений сводилась к тому, что так называемый женский вопрос не является женским вопросом, ибо он навязан женщине мужчинами: «женский вопрос выдуман мужчинами, и женщины схватились за него, как они хватаются за всё, чем надеются привлечь мужское внимание». По убеждению Страхова, «женщина по красоте, по прелести душевной и телесной есть первое существо в мире, венец создания. Но благородство и прелесть женской натуры принадлежат ей только на том условии, чтобы она не изменяла себе». Призвание женщины – семья и дети, а ее идеал

– жена и мать. В то же время Страхов (кстати, до конца дней оставшийся убежденным холостяком) воспевал в своей статье, пусть и в своеобразной форме, половую любовь:

«Отношения между полами, эти таинственные и многозначительные отношения – источник величайшего счастья и величайших страданий, воплощение всякой прелести и всякой гнусности, настоящий узел жизни, от которого существенно зависит ее красота и ее безобразие». Между тем женский вопрос «стремится к распространению бесполости между женщинами», что есть «крайняя уродливость, о которой невозможно говорить без отвращения». Тем более обидной для женщин выглядела поправка Страхова в пользу женского вопроса: женщина имеет право вступать на «неженские» поприща в том случае, если она объективно «беспола», то есть «не имеет пола от рождения» или «перешла уже за пределы полового возраста» .

Когда Толстой в марте 1870 года писал свой ответ Страхову, в Ясной Поляне угасала его любимая тетенька – Татьяна Александровна Ёргольская. Ей оставалось жить менее четырех лет. В системе Страхова она и была тем объективно «бесполым» женским существом, для которого критик Милля оставлял окно в область женской свободы .

И в это же время в семье Толстых возникает «надрез», о котором Софья Андреевна через год напишет просто: «сломилась жизнь ». Она еще кормит Лёву, но уже подозревает новую беременность, которая ей не в радость. Для нее женский вопрос заключается, во-первых, в естественных ресурсах ее организма, которые ей в это время представляются исчерпанными (хотя после Льва и Маши она родила восемь детей), а во-вторых, в чувстве собственного достоинства, которое, как ей опять-таки представляется, подавляет ее гигант супруг, требующий ее полного отречения в свою пользу .

О том, насколько серьезным оказался этот первый «надрез» в семье Толстых, можно судить по тому, что не только Софья Андреевна, но и Лев Николаевич помнили о нем спустя многие годы. Так, в дневнике 1884 года, жалуясь на свое одиночество в семье, Толстой пишет, что началось это «с той поры, четырнадцать лет, как лопнула струна, и я сознал свое одиночество». То есть первый страшный семейный кризис Толстой относил к 1870–1871 годам. И хотя в то время, когда Толстой писал письмо Страхову, вопрос о «надрезе» еще не стоял, и в семье, возможно, царили мир и счастье в связи с рождением третьего сына (не случайно его назвали именем отца), веяния этого грядущего кризиса не могли не носиться в воздухе Ясной Поляны. Еще в 1867 году, в разгар совместной работы над «Войной и миром»

Софья Андреевна в своем дневнике пожаловалась на одиночество, которое спустя четыре года почувствовал уже ее супруг:

«Правда, что всё пропало. Такая осталась холодность и такая явная пустота, потеря чего-то, именно искренности и любви. Я это постоянно чувствую, боюсь оставаться одна, боюсь быть наедине с ним, иногда он начнет со мной говорить, а я вздрагиваю, мне кажется, что сейчас он скажет мне, как я ему противна. И ничего, не сердится, не говорит со мной о наших отношениях, но и не любит. Я не думала, чтобы могло дойти до того, и не думала, чтобы мне это было так невыносимо и тяжело. Иногда на меня находит гордое озлобление, что и не надо, и не люби, если меня не умел любить, а главное, озлобление за то, что за что же я-то так сильно, унизительно, больно люблю» .

Это было не что иное, как война полов внутри семьи, о которой Страхов туманно выразился как об «источнике величайшего счастья и величайших страданий». Это было именно то, от чего отказался Иоанн Кронштадтский, не позволив себе и своей супруге иметь никаких плотских отношений, а значит, и никакого счастья в этом плане .

Разумеется, было бы безумством обсуждать, чей путь оказался более правильным – Толстого или Иоанна Кронштадтского. Девственность отца Иоанна была вызвана не философскими и не моральными соображениями. Она была необходимым условием ежедневного литургического служения, которое он выбрал как цель и смысл всей своей жизни. С другой стороны, страшно было бы представить себе «бесполого» Льва Толстого!

Мы не имели бы не только «Казаков», «Войны и мира», «Анны Карениной», но и «Отца Сергия» и даже «Воскресения» .

Но нельзя не заметить, что спустя двадцать лет после кризиса начала семидесятых годов Толстой приходит к полному отрицанию смысла плотской любви и, как следствие, к отрицанию семьи. Он приходит к мысли, с которой не согласился бы отец Иоанн: что христианской семьи не бывает, как не бывает христианского государства. То, в основе чего лежит плотская связь (хотя бы и в целях деторождения), не может являться религиозным союзом, как не может считаться религиозным государство, основанное на насилии .

И это новое толстовское понимание семьи, а также отношений между мужчиной и женщиной станет не менее жестоким моральным ударом для его жены, чем то условие семейной жизни, которое поставил перед супругой после венчания Иоанн Сергиев. Софья Андреевна никогда не могла простить мужу этого момента его духовного переворота, как не могла принять и того глубоко обидного для нее факта, что упраздненное место «плотской жены» было постепенно занято «духовным другом» В.Г.Чертковым… В обоих случаях страдательной стороной мужского волевого выбора оказывались женщины, у которых просто не было выбора. Конечно, теоретически Елизавета Константиновна имела право опротестовать свой брак с белым священником, который отказался от исполнения супружеских обязанностей, что в церковной среде того времени никак не поощрялось. Но нельзя забывать, что по брачному договору муж обязался содержать всю семью Несвицких. В этом случае расторжение брака становилось проблемой не только для молодой женщины. Опять же теоретически Софья Андреевна тоже могла подать на развод со своим мужем и даже объявить его сумасшедшим с лишением прав состояния. В известные моменты жизни такая возможность даже и обсуждались ею с ее родственниками и сыновьями. Но, во-первых, она действительно любила мужа, а во-вторых, такой поступок стал бы пятном на ее репутации, о которой Софья Андреевна, прекрасно понимавшая свое значение в жизни гения, не могла не заботиться. В любом случае и отец Иоанн, и Лев Толстой в своих выборах руководствовались высшими духовными соображениями, в то время как их супруги вынуждены были заботиться о куда более приземленных вещах. Таким образом, в семейных коллизиях Иоанна Кронштадтского и Толстого тоже было немало общего .

Письмо Толстого Страхову поражает жесткостью, если не сказать жестокостью, с которой он пытается решать женский вопрос. Он целиком солидарен со Страховым и готов «обеими руками» подписаться под его выводами. Но одного он не принимает: того самого окошка в область социальной свободы, которое Страхов оставляет для «бесполых» женщин .

«Таких женщин нет, – пишет Толстой, – как нет четвероногих людей. Отрожавшая женщина и не нашедшая мужа женщина все-таки женщина, и если мы будем иметь в виду не то людское общество, которое обещают нам устроить Милли и пр., а то, которое существует и всегда существовало по вине непризнаваемого ими кого-то, мы увидим, что никакой надобности нет придумывать исход для отрожавших и не нашедших мужа женщин: на этих женщин без контор, кафедр и телеграфов всегда есть и было требование, превышающее предложение» .

Что он имел в виду? Во-первых, это «няньки – в самом обширном народном смысле .

Тетки, бабки, сестры – это няньки, находящие себе в семье в высшей степени ценимое призвание». Во-вторых, экономки, под которыми, кроме «наемных женщин», Толстой подразумевал «тещ, матерей, сестер, теток, бездетных жен». «Не знаю, почему для достоинства женщины – человека вообще выше передавать чужие депеши или писать рапорты, чем соблюдать состояние семьи и здоровье ее членов». И наконец, вот оно, третье женское «сословие»: «Вы, может быть, удивитесь, что в число этих почетных званий я включаю и несчастных б…»

Дальше следует логическое оправдание проституции, что уж совсем странно для Толстого, который ни в раннем, ни тем более в позднем возрасте не испытывал симпатии к продажной любви .

Толстой не отправил этого письма Страхову. То был верный признак, что либо он сам был с ним внутренне не согласен, либо посчитал, что не нашел здесь верных выражений для своих мыслей .

Не отправил, но сохранил. Можно предположить, что оно было для него важным личным документом.

В этом нас убеждает конец письма, который нельзя понять вне контекста семейных отношений Толстых этого времени:

«Тот, кто жил с женщиной и любил ее, тот знает, что у этой женщины, рожающей в продолжении 10, 15 лет, бывает период, в котором она бывает подавлена трудом. Она носит или кормит; старших надо учить, одевать, кормить, болезни, воспитание, муж и вместе с тем темперамент, который должен действовать, ибо она должна рожать. В этом периоде женщина бывает как в тумане напряжения, она должна выказывать упругость энергии непостижимую, если бы мы не видали ее. Это вроде того, как наши северные мужики в 3 месяца лета убирают поля. В этом-то периоде представьте себе женщину, подлежащую искушениям всей толпы неженатых кобелей, у которых нет магдалин, и главное – представьте себе женщину без помощи других несемейных женщин – сестер, матерей, теток, нянек. И где есть женщина, управившаяся одна в этом периоде? Так какое же нужно еще назначение несемейным женщинам? Они все разойдутся в помощницы рожающим, и всё их будет мало, и всё будут мереть дети от недосмотра и будут от недосмотра дурно накормлены и воспитаны» .

Когда Толстой писал эти строки, он, несомненно, держал в голове опыт двух наиболее близких ему женщин, живших в его доме – своей жены и тетеньки Ёргольской. И очень возможно, что Толстой не стал отправлять письмо именно потому, что почувствовал в своих рассуждениях что-то глубоко неправильное, механическое и очень жестокое .

Ёргольская не потому стала нянькой и экономкой в семье Толстых, что не нашла себе мужа (напомним, она была очень красива), а потому, что всю жизнь любила одного человека и только ради него согласилась на эту роль. Что же касается нелепого сравнения постоянно беременной женщины с мужиками, которые «в 3 месяца убирают поля», то его можно объяснить только явной растерянностью Толстого перед тем, что жена на исходе десятилетия супружеской жизни начинает предъявлять ему претензии, задавать вопросы, ответить на которые он не готов, потому что только-только выбрался из пучины работы над «Войной и миром», где всё вроде бы расставил по своим местам: выдал Наташу за Пьера, а княжну Марью за Николая…

ПОЕЗДКА, КОТОРОЙ НЕ БЫЛО

Творческий кризис Толстого был непосредственно связан с семейным кризисом и наоборот. Семья и творчество были сообщающимися сосудами, которые до поры до времени, до начала семидесятых годов, функционировали слитно и гармонично. Но в начале семидесятых оба сосуда как бы дают трещину, и Толстой оказывается сразу перед двумя неразрешимыми проблемами. Он уже не может писать, как раньше, а его семейная жизнь не может продолжаться, как раньше. «Арзамасский ужас» был первым звонком на этой остановке жизни, когда он впервые был вынужден задуматься: а тем ли делом он занимается и той ли жизнью вообще живет? Это естественная мысль, которая посещает всякого умственно развитого мужчину в среднем возрасте, но у Толстого она приобретает, как и всё, что с ним происходило, какие-то невероятные, чудовищные размеры. Толстой буквально находится на грани сумасшествия .

Софья Андреевна: «Всё лето прошлое он читал и занимался философией; восхищался Шопенгауэром, считал Гегеля пустым набором фраз. Он сам много думал и мучительно думал, говорил часто, что у него мозг болит, что в нем происходит страшная работа; что для него всё кончено, умирать пора и пр.» .

Толстому чего-то не хватает. Спустя несколько лет он поймет, чего ему не хватает – веры в Бога!

Таким образом, главная жизненная проблема Толстого существенно отличалась от главной проблемы Иоанна Кронштадтского. Для отца Иоанна Церковь – это нечто несравненно и несоизмеримо большее, чем он сам, с его плотью, его грехами, его неустроенной семейной жизнью. Для Толстого же и семья, и литература оказываются чем-то безусловно меньшим, чем он сам. Они до конца не отвечают на «вопиющие потребности»

его души – как Церковь отвечала на «вопиющие потребности» души отца Иоанна .

В начале зарождения семейного и творческого кризиса Толстой собирается поехать в Оптину пустынь. Эта в итоге не состоявшаяся поездка удивительна тем, что впоследствии Толстой почему-то был уверен, что она состоялась. То есть в голове он ее все-таки совершил, пережил как явную, несомненную реальность .

Загадка этой несостоявшейся поездки заинтересовала биографа Льва Толстого и одного из его секретарей Н.Н.Гусева. В «Материалах к биографии» он приводит устный рассказ

Бирюкова Черткову, который Гусев записал дословно:

«Приблизительно в 1906 году я (П.И.Бирюков. – П.Б. ) для своей биографической работы расспрашивал Льва Николаевича, в Ясной Поляне, за круглым столом, о некоторых событиях его жизни. Мы остались одни в зале. Я между прочим спросил его, с какой целью он в первый раз17 посетил Оптину Пустынь. Лев Николаевич ответил мне приблизительно следующее: “Мне хотелось побеседовать с тогдашним старцем Амвросием, о нравственных качествах которого я был высокого мнения. У меня на душе лежало большое сомнение, поводом которого было расстройство семейных отношений. Жена после тяжелой болезни, под влиянием советов докторов, отказалась иметь детей. Это обстоятельство так тяжело на меня подействовало, так перевернуло всё мое понятие о семейной жизни, что я долго не мог решить, в каком виде она должна продолжаться. Я ставил себе даже вопрос о разводе. И вот за разрешением этого-то сомнения я и решился обратиться к старцу Амвросию. Но, как и во всех моих сношениях с Оптиной Пустынью, и тут меня постигло полное разочарование .

Старец как-то мало обратил внимания на важность моего вопроса, принял его как обычную исповедь и сказал несколько самых обыкновенных слов утешения о смирении, которые нисколько мне не помогли в разрешении мучившего меня вопроса. Семейные же наши отношения потом сами собой наладились” .

Лев Николаевич рассказывал это шепотом, чтобы не услыхали» .

Представим на минуту, что всё, что рассказал Толстой Бирюкову, произошло на самом деле. Но тогда в воспоминаниях Толстого есть противоречие. Если он отправился в Оптину пустынь для того, чтобы наладить свои семейные отношения, то он явно получил желаемое!

Произошло ли это «само собой» (а как могло произойти иначе?), или после молитв Амвросия (что было бы очевидно для воцерковленного человека), или потому, что изменился сам Толстой или его жена, – но результат был именно таким, какой хотел получить паломник Толстой. Только окончательным раздражением Толстого на русскую Церковь можно объяснить то, что в 1906 году он не почувствовал этого противоречия .

В действительности, как мы помним, в 1871 году никакой поездки в Оптину не было .

Толстой лишь собирался туда поехать со своим другом князем С.С.Урусовым, и эта поездка была запланирована до конфликта с женой из-за деторождения. В ноябре 1870 года Толстой пишет Урусову: «Путь выпал, и реки стали. Едем. От вас зависит, когда?..»

17 Не в первый. Первый раз Толстой побывал в Оптиной пустыни в тринадцатилетнем возрасте в 1841 году, когда там хоронили его тетушку А.И.Остен-Сакен .

На следующий день он пишет Фету: «Получив ваше письмо, я сейчас же решил ехать к вам и теперь бы сбирался на жел<езную> дор<огу>, если бы не Урусов, которого я вызвал к себе для поездки в Оптину пустынь и который может приехать завтра. Если он не приедет или после нашей поездки я непременно приеду к вам…»

В это время в имении Степановка Мценского уезда Орловской губернии тяжело заболела жена Фета Мария Петровна. Она была близка к смерти, и Фет поехал в Москву за доктором, который спас ее. Детей у Марии Петровны и Афанасия Афанасьевича не было, так что в случае смерти жены Фет остался бы в полном одиночестве, на которое он и так жаловался в письмах к Толстому. На одно из таких писем Толстой отвечал 4 февраля 1870 года: «Вы мне пишете: “Я один, один!!!” А я читаю и думаю: вот счастливец – один. А у меня жена, трое детей, четвертый грудной, две старухи тетки, нянька и две горничные; и всё это вместе больно лихорадкой, жар, слабость, головная боль, кашель. В таком положении застало меня ваше письмо» .

В 1870 году семейный кризис, может быть, и предчувствовался, но еще не разразился .

И потому причина, по которой Толстой собирался ехать в Оптину, очевидно, была другой .

Но какой в точности, мы не знаем. 25 ноября, когда Толстой отправил письмо Урусову, он написал еще и письмо Страхову, в котором признался: «Я нахожусь в мучительном состоянии сомнения, дерзких замыслов невозможного или непосильного и в недоверии к себе и вместе с тем упорной внутренней работы. Может быть, это состояние предшествует периоду счастливого самоуверенного труда, подобного тому, который я недавно пережил, а может быть, я никогда больше не напишу ничего…»

Таким образом, мы можем смело предположить, что если бы Толстой встретился с отцом Амвросием в ноябре 1870 года, разговор у них шел бы в основном не о семейных проблемах Толстых, но о том состоянии умственного и творческого кризиса, в котором оказался Толстой после завершения «Войны и мира». Можно только гадать, как такой разговор отразился бы в творчестве Толстого. Но заметим, что именно после посещения Амвросия в июне 1878 года Ф.М.Достоевский окончательно приступает к работе над романом «Братья Карамазовы», где одной из ключевых фигур оказывается старец Зосима .

Поездка Достоевского в Оптину пустынь была вызвана еще и глубоким горем в семье:

16 мая 1878 года скончался сын Федора Михайловича и Анны Григорьевны Алеша .

Достоевский был потрясен тем, что трехлетний ребенок умер от эпилепсии, вероятно, унаследованной от отца. Посетившая в это время Достоевских А.П.Философова рассказывала: «Я была поражена их одиночеством, принесла им гробик, и меня просили положить ребенка. Я его положила, много с ними плакала» .

Сам Достоевский не оставил воспоминаний о встрече с отцом Амвросием, но его жена Анна Григорьевна по рассказам мужа писала: «Когда Ф.М. рассказал “старцу” о постигшем нас несчастии и о моем слишком бурно проявившемся горе, то старец спросил его, верующая ли я, и когда Ф.М. отвечал утвердительно, то просил передать мне его благословение, а также те слова, которые потом в романе старец Зосима сказал опечаленной матери… Из рассказов Ф.М. видно было, каким глубоким сердцеведом и провидцем был этот всеми уважаемый “старец”» .

Интересно, что настоящая встреча Толстого с отцом Амвросием состоялась примерно в то же время – в 1877 году. Это была первая поездка Толстого в Оптину пустынь в зрелом возрасте. В этих двух поездках, Толстого и Достоевского, было что-то общее. Так, оба они отправились в знаменитый монастырь в сопровождении крупнейших философов своего времени: Толстой ехал со Страховым, а Достоевский – с еще молодым, но уже модным тогда Владимиром Соловьевым .

Еще более интересно, что благодаря Соловьеву Толстой и Достоевский однажды имели возможность познакомиться, но не познакомились из-за странного поведения Страхова .

10 марта 1878 года, находясь в Петербурге, где он заключал купчую на покупку у барона Бистрома самарской земли, Толстой посетил публичную лекцию двадцатипятилетнего магистра философии Петербургского университета Владимира Соловьева, будущего отца русского символизма. На этой лекции были Страхов и Достоевский. Казалось, всё говорило за то, чтобы близко знакомый с Толстым и Достоевским Страхов познакомил двух главных писателей современности, которые давно желали встретиться друг с другом. Но Страхов этого не сделал. В воспоминаниях жены Достоевского Анны Григорьевны это объясняется тем, что Толстой просил ни с кем его не знакомить. И это очень похоже на поведение Толстого в ненавистном ему Петербурге, где он чувствовал себя совершенно чужим .

Есть что-то глубоко символическое в том, что два «равноапостольных» писателя, эти Петр и Павел русской литературы, посещают Оптину пустынь и встречаются со старцем Амвросием с разницей в один год. Но Достоевский в это время находится в конце своего пути: 28 января (ст. ст.) 1881 года его не стало, «Братья Карамазовы» остались недописанными. Толстой же в 1877 году был в самом начале своего нового пути, духовного переворота: в разговоре с П.И.Бирюковым он сам назвал дату – «1877» .

Но это уже не тот Толстой, каким он был в 1870 году, когда находился в состоянии тяжелого, но плодотворного творческого кризиса. Тогда старец Амвросий еще имел возможность оказать какое-то влияние на Толстого-писателя, стоявшего на творческом перепутье, когда один великий роман завершен, а второй – «Анна Каренина» – еще даже не задуман. Разумеется, это только наши домыслы, но нельзя исключить, что отец Амвросий мог бы своей личностью подсказать Толстому какие-то свежие романные решения, как это случилось с Достоевским. В 1870 году Толстой всё еще предан литературе. Он не видит для себя другой судьбы, как создавать новые произведения. Он только не знает, с чего ему начать и на что обратить взор. О чем можно писать после «Войны и мира», чтобы это не оказалось безделицей?

Однако поездка Толстого 1870 года в Оптину пустынь не состоялась. Вместо этого Толстой отправился в Москву, где в Большом театре слушал оперу немецкого композитора Фридриха фон Флотова «Марта» в исполнении итальянской труппы. В письме к жене от 1 декабря 1870 года он сообщает, что его хватило только на «полтора акта» .

НА ПЕРЕПУТЬЕ

Софья Андреевна не была бы верной подругой гения, если бы вовремя не заметила, что с мужем происходит что-то странное и что это его состояние необходимо как-то зафиксировать, потому что сам Толстой в эти дни почти не ведет свой дневник. Так появляется отдельный дневник Софьи Андреевны, который она скромно назвала «Мои записи разные для справок» и который является, по существу, подробной хроникой кризиса Толстого накануне духовного переворота. Благодаря «Записям», которые охватывают период с 1870 по 1881 годы, мы имеем возможность проследить изменения, происходившие в это время в таком чрезвычайно сложном творческом организме, как Лев Толстой. И это крайне важно .

«Ясная Поляна, 14 февраля. На днях, читая биографию Пушкина, мне пришло в голову, что я могла бы быть полезна для потомства, которое будет интересоваться биографией Лёвочки, и записывать не повседневную его жизнь, а жизнь умственную, насколько я способна следить за ней. Мне и прежде это приходило в голову, да времени у меня мало. Теперь начать хорошо. “Война и мир” кончено, и ничего еще серьезно не предпринято» .

Это 1870 год. В прошлом году, летом, случился «арзамасский ужас», о котором Софья Андреевна имеет довольно смутное представление по письму из Арзамаса. Но она хорошо помнит о его состоянии накануне поездки в Пензенскую губернию, когда он говорил, что «у него мозг болит», «всё кончено, умирать пора и проч.». В том же году Толстой задумал свою «Азбуку», учебное пособие, по которому, как он считает, смогут учиться все – от императорских детей до детей сапожников. Для литературной коллекции этой хрестоматии Толстой обращается к русским сказкам и былинам. Образы Ильи Муромца, Алеши Поповича наводят его, как отмечает Софья Андреевна, «на мысль написать роман и взять характеры русских богатырей для этого романа. Особенно ему нравился Илья Муромец. Он хотел в своем новом романе описать его образованным и очень умным человеком, происхождением мужик и учившийся в университете. Я не сумею передать тип, о котором он говорил мне, но знаю, что он был превосходен» .

Одновременно его начинает занимать драма, причем именно историческая драма .

«Борис Годунов» Пушкина Толстому решительно не нравится. Он даже вспоминает пародию самого Пушкина на белые стихи В.А.Жуковского: «Послушай, дедушка, мне каждый раз / Когда взгляну на этот замок Ретлер / Приходит в мысль: что, если это проза / Да и дурная?»

Перечитав «бездну драматических произведений», в частности Мольера и Шекспира, Толстой все-таки останавливается на комедии и начинает ее. Но громада «Войны и мира»

преследует его, как тень отца Гамлета, напоминая о еще не до конца оплаченных эпических долгах. «Нет, испытавши эпический род, трудно и не стоит браться за драматический», – говорит он жене. Не браться за драматургию убеждает его и Фет, который знает толк в античной драме, ибо закончил в свое время историко-филологическое (словесное) отделение философского факультета Московского университета .

В жизни Толстого ничто не происходило случайно, всё всегда вело к далеко идущим последствиям. Явно не без влияния Фета Толстой вспоминает, что он-то является, по сути, самоучкой, потому что в 1847 году сбежал с первого курса Казанского университета, где учился на отделении восточных языков. Недостаток классического образования начинает смущать Толстого. И вот едва ли не для того только, чтобы прочитать в подлинниках Эсхила, Софокла, Еврипида, а также Гомера и Геродота, он в конце 1870 года начинает изучать с нуля греческий язык и так этим увлекается, что это превращается в какое-то сумасшествие .

«27 марта (1871 года. – П.Б. ). С декабря упорно занимается греческим языком .

Просиживает дни и ночи. Видно, что ничто его в мире больше не интересует и не радует, как всякое вновь выученное греческое слово и вновь понятый оборот. Читал прежде Ксенофонта, теперь то Платона, то “Одиссею” и “Илиаду”, которыми восхищается ужасно». Уже в конце декабря 1870 года Толстой не без гордости и даже не без некоторого кокетства неофита спешит сообщить Фету, чье имя Афанасий с греческого языка переводится как «бессмертный»: «Получил ваше письмо уже с неделю, но не отвечал потому, что с утра до ночи учусь по-гречески… Невероятно и ни на что не похоже, но я прочел Ксенофонта и теперь livre ouvert 18 читаю его. Для Гомера же нужен только лексикон и немножко напряжения» .

Напрасно убежденный «классик» Фет, писавший, что «только атмосфера героического духовного строя греков воспитывает нравственную аристократию» («Два письма о классическом образовании»), посмеивался и заявлял своему другу И.П.Борисову, что готов пожертвовать собственную кожу на диплом Толстого по греческому языку. Всего за три месяца с конца 1870-го до весны 1871 года Толстой прилично выучил греческий .

Но вот что вызывает сомнения. Толстой героически изучает греческий язык не на подъеме, а в состоянии крайнего упадка физических и умственных ресурсов. Это то самое время, те страшные зима и весна 1870–71 годов, о которых Софья Андреевна вспоминала как о первом необратимом «надрезе» в семейных отношениях, когда «сломилась жизнь». И в это время Толстому физически плохо, он болен: его мучают ревматизм, зубная боль, постоянные бессонницы. Но при этом Толстой «весь в Афинах» и даже по ночам «говорит по-гречески»

(из письма к Фету) .

Весной 1871 года, как мы помним, Софья Андреевна едва не умирает от горячки и объявляет, что больше у нее не будет детей. Толстой раздавлен.

Он пишет Урусову:

«Пожалейте меня, я всё болен»; «Мое здоровье всё скверно. Никогда в жизни не испытывал 18 С листа (франц.) .

такой тоски. Жить не хочется». И в то же время, может быть, назло физическому нездоровью и психологической подавленности, он купается в греческом солнце и захлебывается родниковой водой античности. «Ради бога, объясните мне, почему никто не знает басен Эзопа, ни даже прелестного Ксенофонта, не говоря уже о Платоне, Гомере, которые мне предстоят, – пишет Толстой Фету в начале 1871 года. – Сколько я теперь могу судить, Гомер только изгажен нашими, взятыми с немецкого образца, переводами. Пошлое, но невольное сравнение – отварная и дистиллированная теплая вода и вода из ключа, ломящая зубы, – с блеском и солнцем и даже со щепками и соринками, от которых она еще чище и свежее. Все эти Фосы и Жуковские поют каким-то медово-паточным, горловым подлым и подлизывающимся голосом, а тот чорт и поет, и орет во всю грудь, и никогда ему и в голову не приходило, что его кто-нибудь будет слушать» .

В этом состоянии Толстого есть что-то байроническое, если не сказать ницшеанское. В его словах и поступках видна какая-то мрачная героика, в принципе ему не свойственная. Он словно испытывает себя на прочность, вытесняя одно сумасшествие другим. И не случайно именно в декабре 1870 года он читает жене начало странного произведения «о гениально умном человеке, гордом, хотящем учить других, искренно желающем приносить пользу, и потом, после несколького времени путешествия по России, столкновения с людьми простыми, истинно приносящими существенную пользу, после разной борьбы, приходящем к заключению, что его желание приносить пользу, как он это понимал, – бесплодно, и потом переход к спокойствию ума и гордости, к пониманию простой, существенной жизни, и тогда

– смерть…»

Этот текст, если он был, не сохранился. Но что это было? Продолжение замысла романа о декабристах? Во всяком случае, Толстого долго грела мысль написать о сосланном в Сибирь декабристе, который там, «во глубине России», постигает суть народной жизни и, в частности, смысл продвижения русских на Восток, к границам Китая. Но если отрешиться от «Декабристов» и посмотреть на этот сюжет сквозь призму будущей судьбы самого Толстого, то нельзя не поразиться совпадению: именно так и прошла его жизнь! За исключением путешествия по России, всё так и будет! Гениально умный человек, желающий приносить людям пользу, через столкновение с простыми людьми разочаруется в своих бесплодных умственных построениях, придет к пониманию простой существенной жизни и будет умирать на станции Астапово в такой простой обстановке, что от этого вздрогнет не только его семья, но и весь мир .

Только одного этот гениально умный человек не добьется .

Спокойствия ума .

ПЕТР I И ДЕКАБРИСТЫ

Можно по-разному объяснять две последовательные творческие неудачи, которые Толстой потерпел в начале и в конце 70-х годов – с романом о Петре I и продолжением работы над «Декабристами». Мы знаем, как тщательно он к этим вещам готовился, сколько литературы прочитал, как занимался в государственных архивах, собирал свидетельства частных лиц, заранее прорабатывал словарь романа о Петре I, изучал нравы и костюмы этого времени… Что касается «Декабристов», то подготовкой к роману он занимался еще до начала «Войны и мира», а в конце 70-х ее продолжил. Гигантский предварительный труд! И

– всё брошено .

Но почему? Сам Толстой объяснял это исключительно чувством разочарования. Он разочаровался в своих героях. Как будто они его обманули. Он думал, что Петр I – это фатальная, но великая цивилизующая сила, развернувшая Россию лицом к Европе, а выяснилось, как говорил он своему шурину С.А.Берсу, «что личность и деятельность Петра I не только не заключали в себе ничего великого, а напротив того, все качества его были дурные. Все так называемые реформы его отнюдь не преследовали государственной пользы, а клонились к личным его выгодам. Вследствие нерасположения к нему сословия бояр за его нововведения он основал город Петербург только для того, чтоб удалиться и быть свободнее в своей безнравственной жизни… Нововведения и реформы почерпались из Саксонии, где законы были самые жестокие того времени, а свобода нравов процветала в высшей степени, что особенно нравилось Петру I». В более позднем разговоре с Н.Н.Гусевым Толстой выразился еще проще: «По-моему, он был не то что жестокий, а просто пьяный дурак. Был он у немцев, понравилось ему, как там пьют» .

Между тем еще в феврале 1870 года, готовясь к написанию романа о Петре, Толстой говорил Софье Андреевне, что Петр «был орудием своего времени, что ему самому было мучительно, но он судьбою назначен был ввести Россию в сношение с Европейским миром» .

Можно подумать, что это говорилось двумя разными Толстыми. Но это не так. В том же году, когда Толстой говорил жене о Петре как «орудии своего времени», он сказал ей и другое: «Меня упрекают в фатализме, а никто не может быть более верующий, чем я .

Фатализм есть отговорка, чтоб делать дурное, а я верю в Бога, в выражение Евангелия, что ни один волос не спадет без воли Божьей, оттого и говорю, что всё предопределено» .

«Всё предопределено», но это не может служить отговоркой, чтобы «делать дурное» .

Замысел романа о Петре, возможно, потому и рассыпался, что Толстого в гораздо большей степени волновали личные мотивы деятельности Петра, а не их сколь-либо угодно полезный результат. Чем больше он погружался в личность Петра, тем больше понимал невозможность причастности к нему, личного слияния с ним, перевоплощения в его натуру, той литургической составляющей творчества, без которой он не мог творить .

С декабристами всё было сложнее, потому что они были и по духу, и по привычкам, и по происхождению близки писателю. С некоторыми из них он состоял в отдаленном родстве .

Во время подготовки к работе над романом он встречается с бывшими участниками движения, переписывается с ними, живо интересуется судьбами их товарищей и родственников, тонкостями отношений между декабристами. Его волнуют такие интимные подробности, как, например, те, что Толстой выпытывал в письме к декабристу П.Н.Свистунову: «Что за человек был Федор Александрович Уваров, женатый на Луниной?

Я знаю, что он был храбрый офицер, израненный в голову в Бород<инском> сражении .

Но что он был за человек? Когда женился? Какое было его отношение к обществу (тайному обществу. – П.Б. )? Как он пропал? Что за женщина была Кат<ерина > Сергеевна?

Когда умерла, остались ли дети? На какой дуэли – с кем и за что – Лунин, Мих<аил>

Серг<еевич>, был ранен в пах?»

Наблюдая состояние мужа в это время, Софья Андреевна даже с некоторым испугом пишет сестре: «Лёвочка… теперь совсем ушел в свое писанье. У него остановившиеся глаза, он почти ничего не разговаривает, совсем стал не от мира сего и о житейских делах решительно не способен думать» .

Тем не менее в 1879 году он прекращает работать над «Декабристами». Почему?

«Потому что я нашел, что почти все декабристы были французы» (из письма А.А.Толстой). Более пространное объяснение дает младший брат Софьи Андреевны С.А.Берс: «…Лев Николаевич разочаровался и в этой эпохе. Он утверждал, что декабрьский бунт есть результат влияния французской аристократии, большая часть которой эмигрировала в Россию после Французской революции. Она и воспитывала потом всю русскую аристократию в качестве гувернеров. Этим объясняется, что многие из декабристов были католики…»

1878–79 годы – начало охоты террористов на членов царского правительства и важных государственных лиц. В 1878 году совершены покушения на киевского прокурора Котляревского, жандармского офицера Гейкинга в Киеве и шефа жандармов Мезенцева в Петербурге; в 1879 году – на харьковского губернатора князя Кропоткина и шефа жандармов Дрентельна в Петербурге. В том же 1879 году Исполнительный комитет «Народной воли»

выносит смертный приговор царю Александру II, и начинается череда террористических актов, завершившаяся убийством царя 1 марта 1881 года. И вот 17 апреля 1879 года, отвечая на письмо Фета о том, как идет работа над «Декабристами» (письмо было написано как раз в связи с покушением Александра Соловьева, который на площади Гвардейского штаба совершил в императора пять неудачных выстрелов из револьвера), Толстой пишет:

«Декабристы мои бог знает где теперь, я о них и не думаю, а если бы и думал и писал, то льщу себя надеждой, что мой дух один, которым пахло бы, был бы невыносим для стреляющих в людей для блага человечества» .

И это была, возможно, главная причина, по которой Толстой оставил работу над «Декабристами» – настолько внезапно, что это еще долго удивляло его поклонников. Та же тётушка А.А.Толстая, когда он неловко сослался на французское воспитание декабристов, при всей глубине своей православной веры не смогла этого понять: «Скажите мне непременно, действительно ли вы совершенно оставили ваших декабристов. В таком случае я буду неутешна. Что за дело, что они не русские, а французы или западники. Разве это не исторический и характерный факт той эпохи?»

Даже ей, такой умной и чуткой женщине, тонко чувствовавшей душу племянника, Толстой не смог бы объяснить главной тайны своего творчества, как Иоанн Кронштадтский не смог бы на словах объяснить особенности своих литургий .

Это – не ритуал .

Это – на самом деле…

ГОРДЫЙ ЧЕЛОВЕК?

1869 год – завершение «Войны и мира» .

1870 год – время творческих терзаний, невозможности начать что-то новое, что не было бы потерей уже достигнутой высоты. Неудача с романом о Петре I, притом что Толстой написал тридцать пять вариантов его начала. Неосуществленное желание поехать в Оптину пустынь для совета со старцами. Семейный разлад. Погружение, словно в океан, в страстное изучение греческого языка. Физическое недомогание, тоска… 1877 год – окончание «Анны Карениной». Терзания, невозможность начать что-то новое, что не повторяло бы «Войну и мир» и «Анну Каренину», мысль «народную» и мысль «семейную». Опять неудача – с проектом под условным названием «Декабристы», который на этот раз должен был вылиться в грандиозный эпический роман о покорении русскими восточной Сибири (мысль «завладевающая»). Поездка со Страховым в Оптину пустынь .

Нравственный надлом .

1878–79 годы – это не кризис начала семидесятых годов, из которого Толстой вышел обновленным, но все-таки прежним, взявшись за работу над «Анной Карениной». Это уже переворот в сознании писателя, определивший всю его судьбу .

В апреле 1878 года он, после длительного перерыва, начинает вести дневник, который постепенно станет для него главным делом жизни. Начало ведения этого нового дневника приходится на Пасху, которую Толстой вместе с семьей и всем народом встречает в церкви в Кочаках. Таким образом, возникает искушение отметить начало нового этапа в жизни Толстого именно праздником Христова Воскресения – если бы это не было искусственной натяжкой. Толстой, конечно, вступает на религиозный путь. Однако это не тот путь, который уместно сравнивать с Воскресением Христа .

Дело в том, что в это главное событие христианской истории Толстой как раз и не смог заставить себя поверить .

Когда заходит речь о религиозных исканиях Толстого, обычно звучат слова о его «гордости». Традиция эта возникла давно и настолько укоренилась в нашем сознании, что «гордость» или «гордыня» Толстого стали общим местом… Но правда ли это?

В словаре Владимира Даля, который наиболее полно отражает народное понимание тех или иных слов и понятий, «гордый» не имеет ни малейшего положительного смысла .

«Гордый» – значит «надменный, высокомерный, кичливый; надутый, высоносный, спесивый, зазнающийся». Совершенно очевидно, что ни одно из этих значений не относится к Толстому. Это знает всякий человек, который имеет серьезное представление о его личности .

В словаре Ожегова «гордый» приобретает иные оттенки: 1. Исполненный чувства собственного достоинства, сознающий свое превосходство; 2. Заключающий в себе нечто возвышенное; 3. Чересчур самоуверенный, надменный, самолюбивый. Отбросив третье значение, как не имеющее отношения к Толстому, и второе, как слишком расплывчатое, заметим: да, чувство собственного достоинства было присуще Толстому в огромной степени, но при этом никогда не было связано с чувством собственного превосходства .

По словам его сына Ильи Львовича, «по своему рождению, по воспитанию и по манерам отец был настоящий аристократ. Несмотря на его рабочую блузу, которую он неизменно носил, несмотря на его полное пренебрежение ко всем предрассудкам барства, он барином был и барином остался до самого конца своих дней… И гордость отца была тоже чисто барская – благородная. Много пришлось ему от этой гордости страдать. И в молодости, когда у него не хватало денег проигрывать в карты и равняться в кутежах с богачами-аристократами, и когда он пробивал себе литературную карьеру и вызывал на дуэль Тургенева, и когда жандармы производили обыск в Ясной Поляне и он, оскорбленный, чуть не уехал навсегда за границу, и когда в Москве генерал-губернатор Долгорукий прислал к нему своего адъютанта, требуя от него сведений о живущем в его доме сектанте Сютаеве, и когда ненавистники его упрекали в том, что он, проповедуя опрощение, сам продолжает жить в роскоши в Ясной Поляне, и когда правительство и церковь осыпали его клеветами и называли безбожником… много, много мучила его гордость, много заставила она его пережить и передумать, и, может быть, эта же благородная гордость духовная немало способствовала тому, что из него вырос тот человек, каким он стал во второй половине своей жизни» .

Возможно, это был главный разлад в душе Толстого: аристократ по рождению, он не стал аристократом по убеждениям. И даже, скорее, стремился подавить в себе этот аристократизм .

Например, пресловутая крестьянская одежда… Во-первых, Толстой не носил крестьянской одежды. «Толстовка» все-таки сильно отличалась от крестьянской косоворотки. Хотя бы тем, что разрез был спереди, а не сбоку. Сама косоворотка, по версии академика Д.С.Лихачева, была придумана для того, чтобы во время работы из ворота не выпадал нательный крестик. Для Толстого, отказавшегося от ношения креста, это не имело значения. С другой стороны, «толстовка» оказалась одеждой настолько удобной, что пережила своего создателя более чем на сто лет. Сегодня свободная блуза из плотного трикотажа в сочетании с капюшоном («толстовка») считается наиболее удобной и функциональной одеждой для максимального сохранения тепла. И никому не придет в голову, что в ней есть что-то «вызывающее» .

Во-вторых, отказ от дворянского платья имел для Толстого важный и нравственный, и опять-таки практический смысл .

Нам трудно представить себе, до какой степени одежда того времени подчеркивала социальное происхождение человека. Барин и мужик, оказавшись рядом, не просто отличались друг от друга по внешнему виду, но воочию представляли собой пример встречи двух совершенно разных миров, вроде встречи Миклухо-Маклая и коренных жителей Новой Гвинеи. Начиная с петровской эпохи внешние различия между барином и мужиком достигли такого масштаба, что, оказавшись рядом, эти два представителя homo sapiens не могли общаться друг с другом как два представителя человечества, но только как барин с мужиком .

Однажды в жизни Толстого был забавный случай. Зимой он шел по Москве в своем обычном бараньем тулупе. Мимо на извозчике мчался известный славянофил Иван Аксаков .

Толстой закричал и замахал руками, радуясь случайной встрече со старым знакомым. Но Аксаков промчался мимо. Он не узнал Толстого, решив, что ему машет руками и что-то кричит обыкновенный мужик.

Ему даже не пришло в голову остановиться и спросить:

может, этому мужику что-то нужно? Толстой говорил об этом усмехаясь: «Это была проверка на его “народность”» .

Но понятие «мужик» в отношении внешнего вида распространялось не только на крестьянское сословие. Самый бедный петербургский студент в своем форменном университетском мундире со шпагой гляделся аристократом в сравнении, например, с купцом. Об этом вопиющем несоответствии внешнего и внутреннего содержаний, сложившемся в результате петровских преобразований, писал крупнейший русский промышленник, историк и богослов Владимир Рябушинский: «Начитанный, богатый купец-старообрядец с бородой и в русском длиннополом платье, талантливый промышленник, хозяин для сотен, иногда тысяч человек рабочего люда и в то же время знаток древнего русского искусства, археолог, собиратель икон, книг, рукописей, разбирающийся в исторических и экономических вопросах, любящий свое дело, но полный и духовных запросов, – такой человек был “мужик”; а мелкий канцелярист, выбритый, в западном камзоле, схвативший кое-какие верхушки образования, в сущности малокультурный, часто взяточник, хотя и по нужде, всех выше себя стоящих втайне критикующий и осуждающий, мужика глубоко презирающий, один из предков грядущего русского интеллигента, – это “барин”. Так продолжалось до половины XIX века, почти без изменения, и некоторые следы такого разделения дожили и до начала XX века вплоть до революции» .

Итак, смена одежды имела для Толстого нравственный смысл: ему было бы стыдно находиться рядом с мужиком в батистовой сорочке с бантом .

Но это имело еще и практическое значение. Крестьяне Ясной Поляны, как бы Толстой ни одевался, разумеется, понимали, что перед ними барин. Но вот странники на тульском шоссе, с которыми Толстой любил часами разговаривать, никогда не открылись бы незнакомцу в дворянском платье. Инстинктивное недоверие к «барину», который еще совсем недавно был рабовладельцем по отношению к ним, было в крови у русских крестьян. Даже сейчас городской человек, оказавшись наедине с сельским жителем, чувствует это недоверие. Но еще меньше крестьяне были бы разговорчивы с откровенно ряженым человеком. В том-то и дело, что Толстой, видимо, нашел для себя «форму», которая была наиболее органична его «содержанию». Именно в этой «форме» ему не было нужды кривляться и что-то из себя изображать – «барина», который интересуется народом. Толстой, знавший крестьян Ясной Поляны по именам, знавший все подробности их жизни (например, они не скрывали от него, что прячут беглых каторжников), писавший для них прошения в государственные учреждения и т. д., не нуждался в маскараде. Однако за пределами Ясной Поляны такой маскарад был ему, конечно, необходим .

История с одеждой очень многое проясняет в странностях Толстого, в которых видели и продолжают видеть эпатаж, проявление «гордости» .

Несомненно, можно говорить о Толстом как о гордом человеке, который так и не смог до конца смириться, отказаться от своей выдающейся индивидуальности. Но при этом необходимо понимать, что эта гордость была для него не источником радости, а тем более довольства собой, но настоящей нравственной мукой. А самое главное, нужно понять, что этот человек просто не мог иначе реализоваться в этом мире. Из множества вариантов своего поведения он выбирал не самый удачный, который устраивал бы всех, а тот, в котором он чувствовал минимальный разрыв между своим «содержанием» и внешней «формой» .

В наиболее драматичном виде это проявилось в конфликте Толстого с Церковью .

КОНЕЦ СВЯЗИ

Толстой спорил с Церковью вовсе не как сознательный агрессор, который задался целью разрушить ее из-за гордыни своего ума. Но при этом объективно Толстой оказался именно агрессором. Он был подобен медведю, который вломился в улей с пчелами, искренне полагая, что эта тонкая и сложная организация производства меда всем хороша, но в ней слишком много лишнего, а потому она должна быть реорганизована на простых «медвежьих» началах. И в первую очередь нужно, конечно, убрать всех «трутней», которые о себе слишком много «исторически» возомнили .

Толстой вступает в конфликтный диалог с Церковью, то ли не понимая всю невероятную сложность почти двухтысячелетней ассимиляции христианства в разные времена и у разных народов, то ли как раз понимая, но отвергая именно потому, что это слишком сложно и затемняет изначальную суть учения .

Самое главное: он был убежден, что христианство – это учение, а не мистический опыт, который передается из поколения в поколение и нуждается в сакральной неприкосновенности. В этом смысле Толстой по-своему продолжал европейскую традицию «исторической критики» христианства, которая уже получила мощное развитие в работах Фердинанда Баура, Эрнеста Ренана, Давида Штрауса, аббата Ламеннэ, Фредерика Фаррара и других священников и богословов, вышедших из западной церковной среды. Некоторые из их сочинений издавались и обсуждались в России в то самое время, когда первая и самая невинная богословская работа Толстого – «Исповедь» – была строжайше запрещена русской духовной цензурой, вырезана из готового набора в журнале «Русская мысль» и уничтожена за то, что «она приводит в сомнение важные истины веры и постановления православной церкви и допускает весьма неуважительные отзывы об истинах и обрядах православной веры» .

К тому времени, когда стали появляться богословские сочинения Толстого, на Западе давно уже вышли жизнеописания Христа «от Штрауса», «от Ренана», «от Фаррара». В России они тоже публиковались – с известными затруднениями, но все-таки публиковались .

«Жизнь Иисуса» Эрнеста Ренана вышла в России в 1902 году, еще до манифеста о свободе печати. Что касается «Жизни Иисуса Христа» видного англиканского богослова Фредерика Фаррара, она выходила у нас в разных переводах, причем один из них, А.П.Лопухина, к концу девяностых годов выдержал шесть изданий. Почему же «Соединение и перевод четырех Евангелий» Толстого было запрещено и ввозилось нелегально в женевских изданиях «Свободного слова»? Почему впервые легальное издание на русском языке этого, допустим, не лучшего произведения Толстого осуществилось только в 1906 году, и то без заключительной части? Почему все последующие попытки издать это сочинение целиком влекли за собой судебные процессы и аресты изданий? И почему в полном виде его напечатали в России только в 1918 году?!

После 1 марта 1881 года диалог российской власти и общества был завершен, по сути, еще не начавшись. После подлого и злодейского убийства царя при абсолютном бездействии его охраны русская или, лучше сказать, петербургская империя впадает в ступор, оцепенение, поиск внутренних врагов.

Об этом психологическом состоянии власти и общества очень интересно, хотя с большой осторожностью, сообщал Н.Н.Страхов А.А.Фету из Петербурга в курское имение Воробьевка:

«Что написать Вам, дорогой Афанасий Афанасьевич? Ужасы, совершающиеся кругом, не дают ничего думать и делать» (начало марта 1881 года); «А время скверное: в городе смутно и неспокойно; была казнь (террористов. – П.Б. ), делаются деятельные розыски; как после шквала ходят волны и долго еще не успокоятся» (6 апреля 1881 года) .

Более откровенно Страхов высказался в письме к Толстому от 6 марта 1881 года:

«Какой удар, бесценный Лев Николаевич! Я до сих пор не нахожу себе места и не знаю, что с собой делать. Бесчеловечно убили старика, который мечтал быть либеральнейшим и благороднейшим царем в мире. Теоретическое убийство, не по злобе, не по реальной надобности, а потому что в идее это очень хорошо. Меня всё раздражает: и спокойствие, и злорадство, и даже сожаления… Нужны ужасные бедствия, опустошения целых областей, пожары, взрывы целых городов, избиение миллионов, чтобы опомнились люди…»

Между тем к тому времени, когда Толстой буквально вломился со своими мыслями в общественно-религиозную жизнь России, в ней пусть и медленно, но созревали предпосылки для постепенного и необходимого преобразования этой жизни. Уже в 1818 году Российским Библейским обществом вместе с Петербургской духовной академией было напечатано первое издание четырех Евангелий параллельно на русском и церковнославянском языках .

Затем начали переводить и печатать книги Ветхого Завета. Так выполнялось распоряжение Александра I «доставить и россиянам способ читать Слово Божие на природном своем российском языке». Одновременно осуществлялись переводы Священного Писания на языки других народов Российской империи. К 1826 году, когда по указу Николая I деятельность Библейского общества была приостановлена, вышло около миллиона экземпляров книг Священного Писания на двадцати шести языках народов России .

В 1858 году митрополит Московский Филарет (Дроздов) добивается у императора разрешения на новый перевод и издание Священного Писания на русском языке, которые на этот раз осуществляются под руководством Синода. В 1862 году выходит на более современном русском языке издание Нового Завета и начинается работа над новым переводом Ветхого Завета. В 1876 году из печати выходит первая полная русская Библия, текст которой с этих пор называют синодальным. Это был громадный прорыв русского религиозного просвещения, учитывая тот факт, что впервые Библия на церковнославянском языке появилась за три столетия до этого .

В это время в России уже возникла своя оригинальная богословская традиция, и не только догматическая в лице митрополита Макария (Булгакова), но и религиозно-философская в лице славянофилов (прежде всего А.С.Хомякова) и только-только выходящего на авансцену В.С.Соловьева. В 1885 году на базе Московского университета возникает Московское психологическое общество – по сути, первое философское общество в России, куда входят Н.Н.Страхов, Н.Я.Грот, Л.М.Лопатин, В.С.Соловьев и в деятельности которого принимает участие Лев Толстой. В 1889 году в России начинает выходить первый философский журнал «Вопросы философии и психологии», в котором печатались Н.Н.Страхов, В.С.Соловьев, Л.М.Лопатин, братья С.Н. и Е.Н.Трубецкие, Б.Н.Чичерин, а также ученые А.Н.Бекетов, В.П.Сербский, Н.В.Бугаев. Несколько статей принадлежали Толстому, а в последние годы существования журнала там печатались Н.А.Бердяев, Г.Г.Шпет, С.Н.Булгаков, Ю.И.Айхенвальд .

Не может быть сомнения, что при более спокойном развитии России самые «безумные»

толстовские выступления могли быть органически усвоены и переработаны русской религиозно-философской мыслью. Во всяком случае они могли бы свободно обсуждаться и подвергаться конструктивной критике. Собственно, этот процесс уже и наметился, причем, как это часто бывает в среде философов, сначала на уровне личного общения и частных споров. Именно в феврале 1881 года, буквально накануне той акции террористов, которая случилась в Петербурге, в Ясной Поляне состоялись две знаменательные встречи: туда приехали один за другим два крупнейших русских философа – Н.Н.Страхов и В.С.Соловьев .

В это время Толстой как раз заканчивал работать над своим переводом и комментарием Нового Завета. Так что оба философа получили редкую возможность читать рукопись, что называется, «с письменного стола» .

3 апреля 1881 года Толстой писал Страхову: «Молодец Соловьев. Когда он уезжал, я сказал ему: дорого то, что мы согласны в главном, в нравственном учении, и будем дорожить этим согласием. Благодарю вас за вашу любовь ко мне, а я не могу не любить вас и дорожу очень нашим согласием» .

Впоследствии пути Толстого и Соловьева, Толстого и Страхова, Страхова и Соловьева решительно разойдутся. Но очень важно, что именно накануне радикальных политических перемен в России эти люди находились в точке если не полного согласия, то понимания друг друга и доверия друг к другу. Не случайно после убийства царя Толстой и Соловьев одновременно совершают два, может быть, прекраснодушных, но несомненно христианских поступка: они обращаются к власти с просьбой помиловать цареубийц .

О письме Толстого к Александру III мы уже писали. Это письмо через Победоносцева пытался передать царю как раз Страхов и, получив отказ Победоносцева, опустил второй список письма в дворцовый почтовый ящик.

Узнав об этом, Толстой писал Страхову:

«Победоносцев ужасен. Дай Бог, чтобы он не отвечал мне и чтобы мне не было искушения выразить ему мой ужас и отвращение перед ним» .

Это было написано 3 апреля, в тот самый день, когда в Петербурге были повешены пятеро народовольцев, среди них женщина: А.И.Желябов, С.Л.Перовская, Н.И.Кибальчич, Т.В.Михайлов, Н.И.Рысаков .

А 28 марта в зале Кредитного общества Владимир Соловьев читал свою публичную лекцию «О ходе русского просвещения в настоящем столетии», в которой сказал: «Сегодня судятся и, вероятно, будут осуждены – на смерть – убийцы царя. Царь может простить их и, если он действительно чувствует свою связь с народом, он должен простить. Народ русский не признаёт двух правд. Если он признаёт правду Божию за правду, то другой у него нет, а правда Божия говорит: “Не убий”» .

Сегодня невозможно судить о том, как должна была повести себя власть в той ситуации и к чьему мнению, Победоносцева или Толстого с Соловьевым, должен был прислушаться государь. Но факт состоит в том, что в результате трагедии 1 марта 1881 года верховным арбитром во всех спорных вопросах между властью и обществом, обществом и Церковью становится именно Победоносцев, а русская религиозная реформа оказывается замороженной на четверть столетия .

ЧТО? ГДЕ? КОГДА?

Церковные критики Толстого любят приводить две цитаты из его дневника – 1855 и 1860 годов, которые якобы доказывают безбожие Толстого, а главное – его «гордую»

уверенность, что именно он-то и должен написать «новое Евангелие», в котором не будет Бога .

Вот первое высказывание: «Вчера разговор о божест<венном> и вере навел меня на великую громадную мысль, осуществлению которой я чувствую себя способным посвятить жизнь. Мысль эта – основание новой религии, соответствующей развитию человечества, религии Христа, но очищенной от веры и таинственности, религии практической, не обещающей будущее блаженство, но дающей блаженство на земле» (4 марта 1855 года) .

Кажется, только один современный богослов и серьезный исследователь Толстого (редкое, но возможное сочетание) священник Георгий Ореханов обратил внимание на то, что в тот день, когда была сделана запись, Толстой причащался. Об этом он сообщает нам в самом начале записи, и едва ли это случайно. Можно предположить, что «разговор о божественном» состоялся у него со священником во время исповеди накануне причастия .

Если так, это говорит о том, что Толстой к исповеди подошел не формально и имел весьма продолжительную беседу с батюшкой .

Но куда более важно другое обстоятельство, на которое не обращают внимание критики. Где была сделана эта запись? В это время Толстой находился на Крымской войне .

Правда, в начале марта Толстой не был в Севастополе, служил в 3-й артиллерийской батарее на реке Бельбек в десяти верстах от города. В Севастополе он окажется 25 марта и будет нести службу в самом опасном месте осажденного города – на четвертом бастионе. Но и до этого он не раз бывал в Севастополе, встречался с главнокомандующим крымской армии князем М.Д.Горчаковым, вместе с А.Д.Столыпиным (отцом П.А.Столыпина) принял участие в ночной вылазке против неприятеля. Другими словами, Толстой тогда находился в эпицентре сражений .

В первом же замечательном севастопольском очерке «Севастополь в декабре месяце»

(события происходят в 1854 году, но писался он в марте-апреле 1855 года) Толстой описывает не только мужество солдат и офицеров, но и ужасающие факты войны. Он рассказывает о большом зале Дворянского собрания, где располагается хирургическое отделение и где людям ампутируют конечности, как сказали бы сегодня, в режиме нон-стоп .

«Вы увидите, как острый кривой нож входит в белое здоровое тело; увидите, как с ужасным, раздирающим криком и проклятиями раненый вдруг приходит в чувство; увидите, как фельдшер бросит в угол отрезанную руку; увидите, как на носилках лежит, в той же комнате, другой раненый и, глядя на операцию товарища, корчится и стонет не столько от физической боли, сколько от моральных страданий ожидания…»

Наблюдая это, писатель размышляет: «Что значат смерть и страдания такого ничтожного червяка, как я, в сравнении с столькими смертями и столькими страданиями?»

Но вот он выходит из собрания, и «…вид чистого неба, блестящего солнца, красивого города, отворенной церкви и движущегося по разным направлениям военного люда скоро приведет ваш дух в нормальное состояние легкомыслия, маленьких забот и увлечения одним настоящим». Вот он идет мимо храма и видит «похороны какого-нибудь офицера, с розовым гробом и музыкой и развевающимися хоругвями; до слуха вашего долетят, может быть, звуки стрельбы с бастионов, но это не наведет вас на прежние мысли; похороны покажутся вам весьма красивым воинственным зрелищем, звуки – весьма красивыми воинственными звуками, и вы не соедините ни с этим зрелищем, ни с этими звуками мысли ясной, перенесенной на себя, о страданиях и смерти, как вы это сделали на перевязочном пункте» .

Лишь соединив впечатления от войны с «разговором о божественном» и причастием (в церкви, в полевых условиях?), мы сможем понять состояние Толстого, в котором у него возникла мысль о «новой религии». Но по-настоящему это состояние, вероятно, сможет понять воевавший человек. Только он сможет почувствовать, как соединялись в толстовском сознании розовый гроб, выносимый с музыкой и хоругвями из церкви, с тем, что происходило на Волынском редуте в июне 1855 года, когда «одна бомба падала за другой .

Никто не приходил и не выходил, мертвых раскачивали за ноги и за руки и бросали за бруствер» (запись в дневнике). Вспомним еще матроса на четвертом бастионе, которому взрывом бомбы была «вырвана часть груди», «на забрызганном грязью лице его видны один испуг и какое-то притворное преждевременное выражение страдания, свойственное человеку в таком положении»; «в то время как ему приносят носилки и он сам на здоровый бок ложится на них, вы замечаете, что выражение это сменяется выражением какой-то восторженности и высокой, невысказанной мысли»; «он останавливает носилки и с трудом, дрожащим голосом говорит товарищам: “Простите, братцы!”»; «товарищ-матрос подходит к нему, надевает фуражку на голову, которую подставляет ему раненый, и спокойно, равнодушно, размахивая руками, возвращается к своему орудию». «“Это вот каждый день этак человек семь или восемь”, – говорит морской офицер, отвечая на выражение ужаса, выражающегося на вашем лице, зевая и свертывая папиросу из желтой бумаги» .

Если предположить, что в ситуации того привычного ада, который Толстой видит вокруг себя на Крымской войне, он приходит к весьма спокойной морализаторской мысли об «очищенной» религии, которая обещала бы людям комфортное проживание на земле, то нужно признать Толстого каким-то моральным чудовищем! Без души, без чувств, без понимания всей сложной проблематики жизни. Но и его севастопольские очерки, и его дневник этого времени, и его письма Т.А.Ёргольской доказывают обратное: Толстой мучительно пытается понять происходящее и найти какой-то разумный выход из этого положения. Не случайно запись в дневнике о религии заканчивается словами, которые почему-то никогда не замечают церковные критики Толстого: «Действовать сознательно к соединению людей с религией – вот основание мысли, которая, надеюсь, увлечет меня…»

Не случайна и другая его запись в дневнике, сделанная той же весной 1855 года, когда он находился на четвертом бастионе Севастополя, среди крови и грязи, но чувствовал себя при этом «превосходно»: «Боже! благодарю Тебя за Твое постоянное покровительство мне .

Как верно ведешь Ты меня к добру. И каким бы я был ничтожным созданием, ежели бы Ты оставил меня. Не остави меня, Боже! Напутствуй мне, и не для удовлетворения моих ничтожных стремлений, а для достижения вечной и великой неведомой, но сознаваемой мной цели бытия». Конечно же, это слова верующего человека ! Но такого, который стремится к соединению веры и разума, причем в тех условиях, когда разум, казалось бы, должен трусливо отступить, стушеваться, а на его месте – явиться голая вера в Провидение, в силу молитвы и в тот образок Божьей Матери, который прислала ему на войну тетушка Татьяна Александровна Ёргольская .

Однако проблема как раз в том, что он не тетушка Ёргольская с ее пусть наивной, но несомненно благотворной верой, которую Толстой, по крайней мере в то время, не отрицает .

Но в нем самом нет этой наивной веры! Поэтому он и не хватается за образок, не шепчет исступленно слова известной молитвы, не просит Бога «Помилуй мя, грешного!», а говорит:

«Напутствуй мне!». Дай понять разумом, которым Ты меня наделил, то, что вокруг меня происходит, и встать на верный путь!

Можно ли это поведение считать гордыней? Наверное, можно. Если очень не любить Льва Толстого .

Вторая запись в дневнике появляется спустя пять лет, когда Толстой находится во французском городе Гиере: «…Пришла мне мысль написать матерьялистическое Евангелие, жизнь Христа-матерьялиста» (13 октября 1860 года). Эта странная мысль приходит к нему во время похорон брата Николая, чью смерть Толстой переживал крайне тяжело. Не то чтобы она его испугала… До этого он еще ребенком видел смерть бабушки и отца. В 1856 году он наблюдал, как в Орле мучительно умирал другой его старший брат – Дмитрий. Наконец, он уже прошел Кавказскую, Крымскую войны .

Смерть Николая не испугала, но ошеломила Толстого. Он не просто любил его больше всех братьев – он привык видеть в нем образец разумного отношения к жизни. И вот Николенька умирает – беспомощно, стремительно, в чужой земле. И встает вопрос, что делать с телом? Отправлять его на родину хлопотно, да и зачем?! Судя по письмам и дневниковым записям Льва Толстого, Николай перед смертью не высказывал никаких особых пожеланий, не исповедовался и не причащался. Просто умер, и всё. Просто перестал быть .

Ошеломленный Толстой пишет в Петербург своей тетушке Александре Андреевне:

«Два месяца я час за часом следил за его погасанием, и он умер буквально на моих руках .

Мало того, что это один из лучших людей, которых я встречал в жизни, что он был брат, что с ним связаны лучшие воспоминания моей жизни, – это был мой лучший друг. Тут разговаривать нечего; вы, может быть, это знаете, но не так, как я; не то что половина жизни оторвана, но вся энергия жизни с ним похоронена. Незачем жить, коли он умер, и умер мучительно, так что же тебе будет – еще хуже. Вам хорошо, ваши мертвые живут там, вы свидитесь с ними (хотя мне всегда кажется, что искренно нельзя этому верить – было бы слишком хорошо), а мои мертвые исчезли, как сгоревшее дерево. Вот уже месяц я стараюсь работать, опять писать, что я было бросил, но самому смешно. В Россию ехать незачем. Тут я живу, тут могу и жить… Я вам пишу не для того, чтобы вы утешали меня. Пожалуйста, не пишите мне ничего обо мне. Пожалуйста, ничего не пишите» .

Глубоко верующая тетушка все-таки посылает своему племяннику утешающее письмо .

Отвечая на него, Толстой описывает католическую религиозную процессию, которую наблюдал в Гиере, и это описание многое проясняет в его религиозном самочувствии в этот момент .

«В Hyres был престольный праздник и процессия, кажется, 25 ноября. Я пошел смотреть и с равнодушной, но сосущей тоской смотрел на толпу и на статую, которую носили, и так гадко было их суеверие и комедия, и завидно было, что оно им весело-приятно .

Тут же в толпе попался мне комисьонер и дал ваше письмо; я стал его читать на ходу, но потом тяжело стало, зашел в дровяной сарай, сел на бревна, прочел его и ревел целый час, зачем и об чем – сам не знаю» .

В этом же письме Толстой сообщает: «…Желанье ваше читать Евангелие я исполню. У меня теперь нет его, но ваша хорошая знакомая Ольга Дондукова обещала мне дать его». То есть Евангелия не было в квартире, где Толстой жил вместе с умиравшим братом, и значит, внезапная мысль создать «матерьялистическое Евангелие» была продиктована исключительно ситуацией похорон Николая, а не сознательным желанием «переписать»

известный текст по своему понятию. Это был скорее порыв отчаяния, а не гордой мысли .

И наконец, что имел в виду Толстой под словом «матерьялизм»? Уж конечно, не европейский позитивизм в духе Огюста Конта и Герберта Спенсера. Речь шла о том же, о чем Толстой станет твердить спустя двадцать лет. Христос – не Бог. Это реальный человек .

Историческая фигура .

Здесь и лежит еще один камень преткновения между Толстым и Церковью. Обойти его нельзя, как-то сгладить это противоречие тоже невозможно .

Мы просто вынуждены признать: Толстой не верил в Божественность Христа. Ни в молодости, ни в зрелом возрасте, ни в старости, ни перед самой смертью. Но это не значит, что он не верил в Бога вообще. Он мог сомневаться в существовании Бога, но и отказаться от Бога не мог, потому что в этом был краеугольный камень его разумения жизни .

«…Ничего не признаю действительно существующим, кроме Бога, и весь смысл жизни вижу только в исполнении воли Бога, выраженной в христианском учении», – писал Толстой в 1901 году в своем ответе на Определение Святейшего синода об отпадении его от православной Церкви .

ПЕЧАЛЬНАЯ ИСТОРИЯ

26 марта 1870 года Толстой пишет в дневнике: «Возьмитесь разумом за религию, за христианство – и ничего не останется, останется разум, а религия выскользнет с своими неразумными противоречиями. То же с любовью, поэзией, историей» .

Однако спустя ровно десять лет Толстой занимается именно этим: берется разумом за христианство и последовательно истребляет в нем всё, что ему представляется неясным, спорным, провоцирующим на разного рода взаимоисключающие толкования, а в итоге уничтожает в Евангелии всю поэзию, по справедливому замечанию современного литературоведа И.Л.Волгина .

Результатом борьбы Толстого с противоречиями христианства и стала его печально знаменитая книга «Соединение и перевод четырех Евангелий» (1880–1881), из которой затем им было составлено еще и «Краткое изложение Евангелия» .

Самое же печальное заключалось в том, что Толстым двигало как раз благое желание отыскать зерно истины, из которого так или иначе выросли все последующие истолкования христианства, легшие в основу разделения церквей и возникновения многочисленных сект .

«В самом деле, – пишет Толстой в своем предисловии ко второму изданию «Перевода», – тысячи преданий, и каждое отрицает, проклинает одно другое и свое считает истинным:

католики, лютеране, протестанты, кальвинисты, шекеры, мормоны, греко-православные, староверы, поповцы, беспоповцы, молокане, менониты, баптисты, скопцы, духоборы и пр., и пр., все одинаково утверждают про свою веру, что она единая истинная и что в ней одной дух святой, что глава в ней Христос и что все другие заблуждаются» .

Но вместо того чтобы решать эту тяжелейшую проблему богословия и истории религии как объективную данность, на которой зиждется вера и жизнь миллионов людей, Толстой предлагает простой, но и самый соблазнительный путь. А давайте-ка отбросим всё это в сторону! Посмотрим: что было вначале?

Но вначале было Евангелие, которое само по себе является сложнейшей богословской проблемой – и потому, что писалось разными людьми и в разное время, и потому, что неоднократно переводилось на разные языки и списывалось разными переписчиками, и, наконец, потому, что является древним текстом .

И вот что парадоксально. Когда десять лет назад, в конце 1870 – начале 1871 года, Толстой специально изучал греческий язык, чтобы читать античных авторов в подлинниках, первое, на что обратил он свое сердитое внимание, была именно адаптация античных текстов под слух и восприятие современных русских читателей. В.А.Жуковский, переводивший «Одиссею» Гомера на русский язык, не знал греческого языка, он отталкивался от переводов немца Иоганна Фосса и англичанина Александра Поупа. Одновременно немецкий ученый-классик специально для В.А.Жуковского сделал подстрочный перевод каждого стиха, подписывая под греческим словом его точное значение на немецком. В результате, как считал Толстой, Гомер был только «изгажен». Вместо «ломящей зубы воды из ключа, с блеском и солнцем и даже со щепками и соринками» получилась «отварная и дистиллированная теплая вода» .

Можно спорить о том, насколько справедлив или несправедлив был Толстой к переводу Жуковского. Но именно это чувство подмены испытываешь, когда читаешь толстовский перевод Евангелия. Вместо живого, глубокого, многозначного текста нам предлагается его крайне грубое, уплощенное содержание .

Толстой признавался, что работал над этим произведением в состоянии сильнейшей душевной экзальтации. В предисловии к первому изданию «Перевода» за границей, который был осуществлен стараниями В.Г.Черткова, он пишет, что работа эта «далеко не окончена и в ней много недостатков». Но что значит «не окончена»? Формально она именно доведена до конца. Очевидно, речь шла о редактуре и исправлении текста. Их-то Толстой и не в состоянии был сделать в 1891 году, когда печатался «Перевод», ибо «то сосредоточенное, постоянно восторженное (курсив мой. – П.Б. ) душевное напряжение, которое я испытывал в продолжении всей этой долгой работы, уже не может возобновиться…»

В этом признании – два вопиющих противоречия. Во-первых, как может сочетаться сосредоточенное отношение к предмету исследования с постоянным восторгом, который он вызывает? И во-вторых, разве для исправления текста требуется восторженное состояние души? Как раз наоборот .

И совсем уж саморазоблачительным видится предисловие ко второму изданию «Перевода» по инициативе В.Г.Черткова в 1902 году: «Книга эта была написана мною в период незабвенного для меня восторга (курсив мой. – П.Б. ) сознания того, что христианское учение, выраженное в Евангелиях, не есть то странное, мучившее меня своими противоречиями учение, которое преподается церковью, а есть ясное, глубокое и простое учение жизни, отвечающее высшим потребностям души человека…»

В то же время Толстой соглашается, что «под влиянием этого восторга и увлечения (курсив мой. – П.Б. ) я, к сожалению, не ограничился тем, чтобы выставить понятные места Евангелия, излагавшие это учение (пропустив то, что не вяжется с основным и главным смыслом и не подтверждает и не отрицает его), но пытался придать и темным местам значение, подтверждающее общий смысл. Эти попытки вовлекли меня в искусственные и, вероятно, неправильные филологические разъяснения, которые не только не усиливают убедительность общего смысла, но должны ослаблять его…»

Но в таком случае зачем он согласился на второе издание? На это он отвечает, на первый взгляд, уклончиво, но, если внимательно отнестись к его словам, вполне разумно:

«Те, которым дорога истина, люди не предубежденные, искренно ищущие истины, сумеют сами отделить излишнее от существенного, не нарушив сущности содержания. Для людей же предубежденных и вперед решивших, что истина только в церковном толковании, никакая точность и ясность изложения не может быть убедительна» .

Иначе говоря, Толстой предупреждает, что для церковных людей эта книга не может представлять значения, потому что свет истины они уже обрели в церкви. Однако есть масса людей, которых не устраивает церковная вера по каким-либо причинам, но при этом они принимают этическое учение христианства. Вот для них-то и написана эта книга. Ошибка же писателя (и Толстой сам ее признает!) состояла в том, что он попытался, как он затем понял, соединить несоединимое: примирить этические постулаты христианства с описаниями чудес, а также разного рода бытовыми подробностями жизни Христа, которые вытекали из жизни еврейского народа того времени. Говоря совсем грубо, Толстой упрекает себя за то, что вместо того, чтобы просто и внятно изложить этику христианства, как он ее понимает, он пытался «филологически» доказать, что ничего, кроме этой этики, в Евангелии не существует. Так он ввязался в заранее безнадежное дело .

Вряд ли случайно Толстой дважды повторяет слово «восторг». Между тем еще А.С.Пушкин решительно протестовал против смешения восторга и вдохновения .

«Вдохновение есть расположение души к живому приятию впечатлений, следовательно, к быстрому соображению понятий, что и способствует объяснению оных», – писал он .

Толстой, несомненно, создавал свой «Перевод» в состоянии восторга, а не вдохновения. Этот восторг от внезапно открывшейся ему истины отнюдь не располагал к живому приятию впечатлений, потому что когда ты узрел истину, которая объясняет тебе всё на свете, то уже ни о каких живых впечатлениях и речи быть не может .

Еще в 1879 году Толстой пишет для одного себя, без мысли где-то это напечатать, пространное незаконченное сочинение, которое не имело названия и начиналось словами: «Я вырос, состарился и оглянулся на свою жизнь». В этом до сих пор не опубликованном произведении, как в яйце, содержалось несколько эмбрионов будущих богословских трудов Толстого: «Исповедь», «Исследование догматического богословия» и «Соединения и перевод четырех Евангелий» .

О своем состоянии во время работы над «Переводом», которую Толстой начал в январе 1880 года, он писал Н.Н.Страхову: «Я всё работаю и не могу оторваться и часто счастлив своей работой, но очень часто слабею головой» .

О крайнем умственном переутомлении своего мужа писала тому же Страхову и Софья Андреевна: «Лев Николаевич совсем себя замучил работой, ужасно устает и страдает головой, что меня сильно тревожит». Об этом же она писала сестре: «Лёвочка… головой часто жалуется, потому что много работает» .

Но зачем потребовалось такое напряжение после того, как он отказался от другой, не написанной и более свойственной его художественной натуре работы – от романа о декабристах? Зачем он попытался вырастить из эмбриона тысячестраничный массив «Соединения и перевода четырех Евангелий»?!

Выскажем три предположения .

Первое – самое банальное: Толстой хотел опубликовать свой перевод Евангелия .

Косвенным свидетельством этого может служить его ответ на неизвестное письмо некой З.И.Уразовой, написанное, вероятно, в связи с тем, что слухи о работе Толстого над новым переводом Евангелия проникли в печать: «Точно, что я написал сочинение, которого главная часть есть изложение Евангелия, как я его понял; но я еще не печатал его». Заметим, что Толстой не ответил здесь категорически: «Но я не собираюсь печатать его» .

В первой главе сочинения «В чем моя вера?» (1883), на публикацию которого он, несомненно, надеялся и предпринимал для этого шаги, Толстой также вспоминает о «Переводе», причем пишет, что работает над ним уже шестой год: «Каждый год, каждый месяц я нахожу новые и новые уяснения к подтверждению основной мысли и исправляю их и дополняю то, что сделано. Жизнь моя, которой остается уже немного, вероятно, кончится раньше этой работы. Но я уверен, что работа эта нужна, и потому делаю, пока жив» .

Не означает ли это, что Толстой все-таки питал надежду по крайней мере на посмертную публикацию «Перевода»?

Второе предположение не такое очевидное, но и его не стоит сбрасывать со счетов .

Вопреки существующему мифу о том, что Толстой знал какое-то невероятное количество иностранных языков, на самом деле он в совершенстве владел только двумя: французским и немецким. Уже с английским языком у него были серьезные проблемы. Свободно говорить на нем он не мог, а когда в 1905 году попытался ответить живущему в ЮАР молодому Ганди (будущему Махатме индийского народа) на английском, то отказался от этой затеи и написал по-русски для дальнейшего перевода. Он пытался изучать и древнееврейский, и другие языки, но полиглотом все-таки не был. Знание греческого, пусть несовершенное, было предметом гордости Толстого, о чем он писал в письмах к Фету и другим корреспондентам .

Возможно, что именно эта гордость была одним из импульсов, чтобы не просто самому прочитать Евангелие в греческом оригинале, но и, так сказать, посоперничать с синодальным русским переводом, полный текст которого вышел в 1876 году .

И наконец, третье предположение, которое видится нам наиболее обоснованным. В конце семидесятых – начале восьмидесятых годов Толстой ведь открывает не просто свет истины. Ему открывается свет именно евангельской истины, в его понимании .

Коротко говоря, это называется практическим христианством. Бог существует, но Он невидим и не познаваем разумом. Однако разумом можно постичь Его присутствие в мире, который в глазах разумного верующего становится Царством Божиим. Главным средоточием этого Царства оказывается человек – именно потому, что он разумен и может понимать себя как сына Божьего .

Следовательно, безграничный Бог для ограниченного своим разумом человека равен только его разумному пониманию Бога. Не больше, но и не меньше. Всё, что находится за пределами этого разума, может быть и важно, и значительно, но для человека не имеет ни малейшего смысла, зато способно ввергать в бесконечные гадания на кофейной гуще о том, что находится за пределами его разума. Те, кто занимается этим, либо гордые глупцы, либо умные мошенники. Настоящая религиозная задача человека – раздвигать границы своего разумного понимания Бога. Этот процесс Толстой довольно широко называет разумением жизни, в противовес просто разуму, который есть условие, но не процесс. Однако это разумение жизни не может идти умозрительным путем, но только через практическое исполнение заповедей Христа, которые содержатся в Евангелии. Эти заповеди – то, что понятно всем. В них зерно истины, источник света, который не нуждается в дополнительном освещении. А всё прочее сомнительно, неопределенно и спекулятивно .

Но этот «символ веры», принятый Толстым, повторяем, еще до начала планомерного перевода Евангелия, сталкивался с одной проблемой. Если свет идет от Евангелия – то что такое Евангелие? Если свет идет от Христа – то кто такой Христос?

Надо было еще доказать, что смысл Евангелия равняется разумению жизни, к которому пришел сам Толстой. Но пришел не только через Евангелие, а через весь опыт своей жизни. Это была заведомо обреченная попытка адаптировать Священное Писание под личный духовный опыт, который слагался из множества составляющих: из детства, отрочества и юности, из общения с верующими тетушками, из особого отношения к народу, из службы на Кавказе и в Крыму и так далее. Впоследствии Толстой понял, сколь неправильным был этот путь отождествления сакрального текста, еще и прошедшего горнило двухтысячелетнего исторического восприятия, с текстом своей собственной жизни .

Вероятно, лично Толстому такой опыт был необходим, как зачем-то необходимо было Иоанну Кронштадтскому уже в сане священника заново изучать Библию, пересказывая себе самому ее основные сюжеты. Однако ошибка Толстого заключалась в том, что он почему-то не придал этой работе необязательную форму личного дневника, что (как в случае с отцом Иоанном Кронштадтским) совсем не исключало ее публикации. Но одно дело – это дневник, личное высказывание, а совсем другое – перевод и комментарии. Он просто выбрал не тот жанр. Тот образ Иисуса Христа, который рисует Толстой, в литературном отношении, может быть, и интересен, но в религиозном плане – сомнителен до бесконечности .

«Рождение Иисуса Христа так было: когда выдана была его мать Иосифу, прежде чем им сойтись, оказалась она беременна. Иосиф, муж ее, был праведен: не хотел ее уличить и задумал без огласки отпустить ее, но когда он подумал это, ему приснилось, что посланный от Бога явился и сказал: не бойся принять Марию, жену твою, потому что то, что родится от нее, родится от духа святого» .

В «Примечаниях» (собственно, они-то и являются настоящим «Евангелием от Толстого», потому что здесь он свободен в выражении своих мыслей) он прямо объясняет смысл события:

«Была девица Мария. Девица эта забеременела неизвестно от кого. Обрученный с нею муж пожалел ее и, скрывая ее срам, принял ее. От нее-то и неизвестного отца родился мальчик» .

После этих строк церковный человек закроет «Евангелие от Толстого», чтобы никогда его больше не открывать. В самом начале книги Толстой, с церковной точки зрения, произносит величайшее кощунство о Богоматери, после которого его диалог с Церковью не имеет никакого смысла. Но если отрешиться от этого диалога и все-таки попытаться вчитаться в суть религиозных исканий Толстого, именно в «Примечаниях», а вовсе не в натужном дословном переводе Евангелия Толстой рисует нам удивительно сложный человеческий характер .

Итак, в древней Иудее от неизвестного отца, но в законном браке, родился мальчик. Он знает, что его отец не Иосиф, но не знает, кто его отец, потому что этого не знает и его мать .

Причем этот мальчик живет в очень прозрачном социальном микрокосмосе, где, например, родословная его отчима прослежена от Авраама .

Этого мальчика все, кроме Марии и Иосифа, считают сыном Иосифа, простого иудейского плотника, человека незнатного, но уважаемого. Но как воспринимает себя сам мальчик? Оказывается, он приходит к мысли, что раз у него нет отца, то его отцом является Господь Бог, без Которого ничего бы в этом мире не появилось .

Именно так понимает Толстой сочетание «сын Божий», которым называет себя Иисус .

Он такой же сын Божий, как и все люди на земле, но его отличие от них в том, что он, в результате своего «позорного» полусиротства, это понимает, а они – нет. Таким образом возвещение о благе, как Толстой на русский лад переводит слово «Евангелие», в психологической глубине своей оказывается проблемой достаточно сложного человеческого несчастья. Ведь трудно вообразить себе, что испытывает мальчик, а потом молодой человек, которого все считают законным сыном плотника, но которому даже родная мать не может сказать, кто на самом деле является его отцом .

Если бы Толстой оставался просто писателем, не стал бы насиловать евангельский текст своими буквалистскими переводами понятий, а тем более сокращать его по своему разумению (что является фактом какой-то совсем уж неприличной писательской цензуры);

если бы он просто перенес этот удивительный сюжет на русскую почву (что он совсем неловко пытался делать в «Переводе», заменяя слово «скорпион» на «паука» – в России ведь скорпионы не водятся, а слово «змея» на «козюлю» – народное название змеи); если бы он, проще говоря, не занимался сомнительным богословием, которое было органически чуждо его природе, из этого сюжета могли бы получиться прекрасный роман или повесть – история о полусироте, который не отчаялся, нашел Бога в душе и передал этот свой опыт другим людям. Это могла быть история русского странника или юродивого или образованного человека. Только не «Евангелие от Толстого»!

Нельзя не согласиться с церковными критиками Толстого: самый язык изменяет писателю в этом сочинении. Толстой груб, неделикатен в прикосновении к чуждым ему святыням. Например, когда переводит понятие «фарисеи» как «православные» .

Лингвистически это не является ошибкой, потому что слово «фарисеи» можно перевести как «правоверные иудеи» или просто «правоверные». Но при этом возникает фельетонная игра слов и ставится знак тождества между иудейскими и православными священниками. В результате получается, что «православные» распяли Христа. И таких подмен в этом произведении немало .

Но самое главное – оно не достигает цели, которую в начале книги ставит перед собой и читателем Толстой. Задавшись целью просто и понятно рассказать о жизни и учении Христа-человека, повествователь постоянно ставит его в какие-то двусмысленные положения, из которых ничего не понятно и всё ужасно сложно .

Вот Христос приходит в пустыню, где постится сорок дней. Толстому очень важно доказать, что никакой встречи Иисуса с дьяволом быть не могло, потому что не может быть никакого дьявола. В результате весь сюжет искушения в пустыне превращается в какой-то странный спор с самим собой, со своей плотью .

Вот как звучит начало этого сюжета в синодальном переводе: «И был Он там в пустыне сорок дней, искушаемый сатаною, и был со зверями; и ангелы служили Ему». Перевод Толстого: «И был Иисус в пустыне 40 дней, не ел ничего и отощал» .

Но дальше, как бы ни хотел Толстой исключить дьявола из сюжета, он вынужден называть его, лишь заменяя более нейтральным «искуситель». Ведь не скажешь: «Голос плоти поставил его на крыле храма…»? У Толстого: «Искуситель привел Христа в Иерусалим и поставил его на на крыле храма и сказал ему: если ты сын Бога, бросься вниз» .

Но на самом деле, как объясняет он в «Примечании», это был «голос плоти». «Сначала голос плоти рассуждает и говорит: Если бы ты был сын Бога и дух, то ты бы не голодал, а если бы и голодал, то мог бы по своей воле из камней делать хлеб и удовлетворять своей воле. А если голодаешь и не можешь из камня сделать хлеб, значит, ты не сын Бога и не дух. Но ты говоришь, что ты сын Бога в том смысле, что ты надеешься на Бога. И это неправда, потому что, если бы ты надеялся точно на Бога, как сын на отца, то ты бы и не мучился теперь голодом, а прямо бы пустился на власть Божию, и не берег бы свою жизнь, а ты небось с крыши не бросишься…»

И как нам во всем этом разобраться?

Искушение Иисуса дьяволом, несмотря на то, что, как верно пишет Толстой, у дьявола в Евангелии нет внешних признаков, выглядит зримо и достоверно, как разговор Сына Божьего с Божьей же тварью, но падшей и поэтому желающей падения Христа. Разговор же «духа» Христа с «голосом плоти» не выглядит никак, хотя и сопровождается почти галлюцинациями, вроде перемещения в Иерусалим на крыло храма. Остается преположить, что это галлюцинации «отощавшего» человека – что совсем уже абсурдно .

С искушения в пустыне начинается серьезный перекос в толстовской трактовке евангельской истории. С точки зрения Церкви Христос в пустыне победил дьявола, доказав, что Он истинный Сын Божий. С точки зрения Толстого Христос никого не победил .

Уничтожить в себе «голос плоти» человек не в силах. «Победы нет ни с той, ни с другой стороны, – поясняет Толстой в “Примечании”, – есть только выражение двух противоположных друг другу основ жизни. И ясно выражена и та, которую отрицает Иисус, и та, которую он избрал… В каждом серьезном разговоре о значении жизни, о религии, в каждом случае внутренней борьбы отдельного человека повторяются всё те же рассуждения этого разговора диавола с Иисусом или голоса плоти с голосом духа .

То, что мы называем “материализм”, есть только строгое следование всему рассуждению диавола; то, что мы называем “аскетизм”, есть только следование первому ответу Христа о том, что не хлебом жив человек » .

Это рассуждение Толстого одновременно и противоречит церковному пониманию Евангелия, и опровергает утверждения о том, что Толстой написал какое-то «материалистическое» Евангелие, Евангелие без Бога. Толстой как раз более категоричен в отрицании «материализма» и выстраивает куда более жесткую вертикаль «Бог – человек» .

Другое дело, что сам Христос становится у него не Богом, но аскетом, совершившим в пустыне личный духовный выбор между «голосом духа» и «голосом плоти». Но при такой «стартовой позиции» весь дальнейший евангельский сюжет начинает «вести и корчить», говоря словами Н.С.Лескова, правда, сказанными совсем по другому поводу. Сам Толстой оказывается в безнадежной ситуации: он все время должен объяснять читателям (но прежде всего – себе), почему этот аскет совершает то, чего не может совершить, и говорит то, чего не должен говорить .

Христос в понимании Толстого, возможно, и был бы прекрасен как сильный человек с несчастными обстоятельствами своего «позорного» рождения, исполненный высокого духовной полета и любви к людям. Но зачем он творит все эти чудеса, вроде исцеления бесноватых и воскрешения Лазаря? Зачем завещает своим ученикам есть и пить хлеб и вино в его «воспоминание», еще и называя это своим «телом и кровью»?

С чудесами Толстой расправляется просто: вычеркивает их из Евангелия, объявляя все эти места «ненужными» (любимое слово Толстого). Но как быть с Тайной Вечерей?

Представить, что аскет будет завещать ученикам есть и пить свое тело и кровь, пусть даже и в символическом виде, пусть даже и в его «воспоминание», совершенно невозможно! И тогда Толстой через сложнейшие смысловые ухищрения, которые он, конечно, объявляет «простыми и понятными», приходит к мысли, что Христос делает это для того, чтобы любовно накормить хлебом и вином предателя Иуду, не отделяя от остальных учеников, но при этом подчеркнуть, что как раз Иуда и будет есть его тело и пить его кровь, совершая свое предательство. Непонятно, чего здесь больше: кощунства или бессмыслицы? Смысл Евхаристии оказывается вывернутым наизнанку. Выходит, что два тысячелетия христиане совершали и продолжают совершать символический акт предательства Христа .

Само собой разумеется, что Толстой завершает перевод Евангелия на смерти Иисуса на кресте .

Все явления Христа своим ученикам и народу после Воскресения, все слова, сказанные Христом, не имеют для Толстого никакого значения, потому что с его точки зрения этого быть просто не могло. Человек не воскресает во плоти. Спорить с этим бессмысленно, но ставка здесь слишком высока, ибо речь идет не о нюансах веры, но о самом пути спасения человеческого .

Тот путь, что выбирает Толстой, – это путь сильного человека, который доверяет своему разуму и отказывается обсуждать то, что находится за его пределами. И не просто обсуждать, но включать в свое разумение жизни. Надо признать, в этом своем выборе Толстой страшно логичен и убедителен. Недаром его учение завоевало умы и сердца многих его современников, включая даже и некоторых священников. Но нельзя и не признать, что в отношении Христа этот метод не работает. Как бы Толстой ни старался убедить нас в том, что на Голгофу с крестом идет пусть и необычный, но все-таки человек и только человек, что на кресте страдает не Господь, а полусирота по имени Иисус, – не только воображение, но и здравый смысл не позволяет с этим согласиться .

Потрясающая душу сцена в Гефсиманском саду, где Христос, дрогнув в своем человеческом естестве, просит Отца Небесного пронести мимо Него «чашу сию», избавить Его, Сына Бога, от человеческих страданий, под пером Толстого снова превращается в «борьбу с соблазнами», как в пустыне. И совсем уже непонятно, откуда в этом аскете столь убежденный фатализм, что он, вместо того чтобы где-то упражняться в «борьбе с соблазнами», добровольно отдает себя на крестную муку? Почему он, «непротивленец», сначала велит своим ученикам вооружиться, а потом опустить мечи (у Толстого ножи)?

Отчего такого высокого напряжения исполнен его разговор с Пилатом? Какое дело римскому наместнику до еврейского аскета? Зачем он снова и снова настаивает на том, чтобы его отпустил его же народ?

И наконец, совсем невероятной видится сцена на кресте. Иисус Христос в книге Толстого отвечает разбойнику, просящему Его о милости не здесь, но в Царстве Божьем («Помяни меня, Господи, когда приидешь в Царствие Твое!»): «Истинно говоришь, теперь (курсив мой. – П.Б. ) ты со мной в раю» (вместо: «Истинно говорю тебе: ныне же будешь со Мною в раю»). То есть страдающий человек, который корчится на кресте и которому осталось жить на земле совсем немного, в отчаянии последней надежды просит помиловать его там. На что Христос отвечает: всё в порядке, не волнуйся, ты всё правильно говоришь, мы с тобой уже находимся в раю .

Неужели сам Толстой не чувствовал этого вопиющего противоречия между просьбой и ответом? Наверное, чувствовал. Во всяком случае, в своей работе над переводом Евангелия он постоянно испытывал, так сказать, сопротивление материала .

В воспоминаниях учителя И.М.Ивакина, с которым Толстой советовался как с филологом, показан процесс работы писателя. «С самого первого раза мне показалось, что, начиная работать над Евангелием, Лев Николаевич уже имел определенные взгляды… Научная филологическая точка зрения если и не была вполне чужда ему, то во всяком случае оставалась на втором, даже на третьем плане… Историческую, чудесную, легендарную сторону в Евангелии, как известно, он совершенно устранял, считал неважной, ненужной .

– Какой интерес знать, что Христос ходил на двор? – говорил он. – Какое мне дело, что он воскрес? Воскрес – ну и господь с ним! Для меня важен вопрос, что мне делать, как мне жить?!

Он очень не жаловал Ренана, да, кажется, и Штрауса за то, что они обращали внимание именно на фактическую сторону в Новом Завете. Ренана он особенно не любил еще и за то, что от “Жизни Иисуса” отдавало будто бы парижским бульваром, за то, что Ренан называл Христа “charmant docteur”19, за то, что “в переводах его из Евангелия всё так гладко, что не верится, что и в подлиннике так…” Он имел в виду только нравственную, этическую сторону… Иногда он прибегал из кабинета с греческим Евангелием ко мне, просил перевести то или иное место. Я переводил, и в большинстве случаев выходило согласно с общепринятым церковным переводом. “А вот такой-то и такой-то смысл придать этому месту нельзя?” – спрашивал он и говорил, как хотелось бы ему, чтоб было… И я рылся по лексиконам, справлялся, чтобы только угодить ему, неподражаемому Льву Николаевичу… Как рад он бывал, если что скажешь насчет его работы, особенно если не согласишься с ним (несогласие он относил насчет того, что я бессознательно проникнут церковностью)! Он весь превращался в слух, так и впивался в тебя… Иное дело, если кто начинал оспаривать его взгляды в корне, в основе, – тут не обходилось без крика, и громче всех кричал Лев Николаевич» .

Из этих воспоминаний становится абсолютно понятен метод работы Толстого над переводом Евангелия. Как это ни обидно звучит, но это метод работы начинающего филолога или историка, который ищет в источниках не материал для исследования, а аргументы в пользу своих концепций .

Впрочем, Толстой и не скрывал, что его интерес к Евангелию далек от академического .

В предисловии к «Краткому изложению Евангелия» он высказался так: «Я искал ответа на вопрос жизни, а не на богословский и исторический, и потому для меня совершенно было всё равно: Бог или не Бог Иисус Христос, и то, от кого исшел святой дух и т. п., и одинаково не важно и не нужно было знать, когда и кем написано какое Евангелие и какая притча и может или не может она быть приписана Христу. Мне важен был тот свет, который освещает 1800 лет человечество и освещал и освещает меня; а как назвать источник этого света, и какие материалы его, и кем он зажжен, мне было всё равно…»

ПОКРЫВАЛО МАЙИ

Отличие Толстого от многих писателей-современников, не вступавших в конфликт с Церковью, было в том, что у них не было предмета для этого конфликта. Им просто не о чем было с Церковью спорить .

Тетушка писателя А.А.Толстая в своих воспоминаниях пишет о разговоре с

Тургеневым, который состоялся за год до его смерти:

«Между прочим, конечно, было говорено и об Л.Т. В то время начинали являться его так называемые богословские сочинения. Тургенев относился к ним с полным негодованием и не мог утешиться, что он оставил литературу “pour crire de pareilles billeveses” 20, как он выражался .

Заговорили и об Евангелии. Тургенев отнесся к нему с каким-то неприятным пренебрежением, как к книге, ему мало известной .

– Vous n’allez pas m’assurer pourtant que vous n’avez jamais lu l’Evangile?21 – спросила я .

– Oh, non, il m’est arriv de lire – je dirai mme que st. Luc et st. Mathieu sont assez intressants; quant st. Jean – cela ne vaut pas la peine d’en parler22 .

– Helas! – отвечала я с грустью. – Vous ne serez donc jamais que le plus aimable des 19 милый учитель (франц.) 20 чтобы писать такой вздор (франц.) .

21 Однако же я не поверю, что вы никогда не читали Евангелия (франц.) .

22 Нет, мне случалось читать Евангелие. Я скажу даже, что св. Лука и св. Матфей довольно интересны, что же касается св. Иоанна, то не стоит даже о нем говорить (франц.) .

paens!23»

Невозможно представить себе Толстого, который поддержал бы такой «светский разговор»!

И вот что интересно .

Тургенев ведь не просто смеялся над религиозными взглядами и богословскими сочинениями Толстого. Они вызывали у него «негодование». В первую очередь это было связано с тем, что Толстой ради религии отказался от литературы. Находясь на смертном одре в Буживале, Тургенев посылает Толстому письмо, в котором умоляет своего собрата по перу вернуться к литературной деятельности: «Ведь этот дар вам оттуда, откуда всё другое .

Ах, как я был бы счастлив, если бы мог подумать, что просьба моя так на вас подействует!»

Но одной обидой за искусство «негодование» Тургенева не объяснишь .

Духовный переворот Толстого вызвал возмущение у самых разных людей, которые были очевидно далеки от церковной веры. Невольно возникает ощущение, что во взглядах Толстого они увидели какой-то вызов их душевному покою, их разумению жизни .

Один из ярких примеров тому – поэт Афанасий Фет .

В нашу задачу не входит обсуждение весьма сложного мировоззрения этого великого поэта и философа, который первым перевел на русский язык «Мир как воля и представление» Шопенгауэра, тем более, что мировоззрение Фета еще по-настоящему не исследовано. Но в чем не может быть никаких сомнений, так это в том, что церковное христианство, включая и православие, не имело для него никакой цены, кроме разве способа обуздания грубого народа. В одном из писем к Толстому он называет христианство просто «известным учением», прибавляя, что лично для себя не видит в этом учении никакого проку: «…Что мне следует делать? Если по учению Христа продать доброво<льно>

имение и раздать тунеядцам, то я подожду, пока другие это сделают, и, если окажется хорошо, – не отстану». В письме к Страхову, с которым Фет всегда был гораздо откровеннее, чем с Толстым, он скажет: «…Хороший Бог такой противуречивой пакости творить не станет и, следовательно, к творению жидовскому не причастен» .

Казалось бы, при таком отношении к Священому Писанию религиозные взгляды Толстого не должны были бы серьезно волновать Фета. Между тем львиная доля его переписки со Страховым посвящена злой и неприятной критике толстовской веры, в которой Фет чувствует угрозу для своего разумения жизни .

«Что такое аскетизм, рождающий ежегодно детей и почивающий до 12 часов дня? Что такое опека труда, состоящая в каком-то раскисании над самим собой?..»

«Сплошной отрицатель жизни не может, не впадая в бедлам, ни воспитывать детей, ни проводить каких-либо улучшительных для жизни мыслей, кроме самоубийства. А в этом ужасающем хаосе живет такой ум, как Лев Никол<аевич>, который, с одной стороны, что-то утонченно-сложенно проповедует для спасения рода человеческого и собственного рода, породы детей земных – и готовит веревку себе на горло. Есть вещи до того непонятные, что природа получает спазм и болезненно отказывается от их понимания. Такой спазм у меня в горле…»

«Эта вера, по-моему, плод обманутой собствен<ной> неспособности к практике, гордыни» .

Любопытно, что даже сами образы и выражения, к которым прибегает Фет в своей критике Толстого, совпадают с тем, как ругали его церковно настроенные фанатики, писавшие ему письма после его отлучения от церкви. Ключевыми образами здесь выступали «гордыня» и «веревка на шею», которую советовали надеть Толстому, чтобы не смущать православный народ. А одним из главных пунктов обвинения звучало то, что Толстой, проповедуя опрощение, живет в усадьбе и спит до полудня .

Невозможно предположить, чтобы Фета всерьез задевало толстовское отношение к 23 Увы! Вы останетесь навсегда только самым милым из язычников (франц.) .

Церкви. Скорее уж наоборот, он считал, что Толстой слишком серьезно относится к ней. В присутствии Софьи Андреевны он однажды сказал: «Лев Николаевич хочет с Чертковым такие картинки нарисовать, чтоб народ перестал в чудеса верить. За что же лишать народ этого счастья верить в мистерию, им столь любимую, что он съел в виде хлеба и вина своего бога и спасся? Это всё равно, что если б мужик босой шел бы с сальным огарком в пещеру, чтоб в темной пещере найти дорогу, а у него потушили бы этот огарок и салом велели бы мазать сапоги, а он – босой!» Старший сын Толстого Сергей Львович по поводу этих слов справедливо пишет, что они «очень характерны для Фета. Они остроумны, но в них чувствуется и скепсис, и презрение к народу» .

Всё дело в том, что после «Войны и мира» и «Анны Карениной» Фет видел в Толстом мудреца, который постиг самую суть человеческих отношений. И вдруг этот мудрец вступает в какой-то яростный спор с Церковью, пытаясь отвоевать у нее правильное понимание христианства. Во-первых, с точки зрения Фета, это борьба с ветряными мельницами. Во-вторых, по его убеждению, эти ветряные мельницы как раз необходимы как обманка для народа или, выражаясь высоким языком любимого им Шопенгауэра, как «покрывало Майи», то есть иллюзия для простолюдинов. И вот Фет видит серьезную опасность в том, что, сокрушив мельницы, Толстой нарушит естественный «порядок»

течения жизни .

Трудно сказать, чего здесь больше – здравого смысла или логики Великого инквизитора .

ДВА БРАТА

Но еще более сложный случай – отношение к взглядам Толстого его старшего брата Сергея Николаевича. Его также возмутила перемена в брате, которую он назвал «сумасшествием». Он не стеснялся в выражении неприязни к тому, что пишет брат с начала восьмидесятых годов. И опять в ход идет остроумие. Сын Л.Н.Толстого Илья Львович вспоминал: «Как-то он (Лев Николаевич. – П.Б. ) дал ему (Сергею Николаевичу. – П.Б. ) одну из своих философских статей и просил его прочесть и сказать свое мнение.

Дядя Сережа добросовестно прочел всю книгу и, возвращая ее, сказал:

– Помнишь, Лёвочка, как мы, бывало, езжали на перекладных? Осень, грязь замерзла колчами, сидишь в тарантасе, на жестких дрожинах, бьет тебя то о спинку, то о бока, сиденье из-под тебя выскакивает, мочи нет – и вдруг выезжаешь на гладкое шоссе, и подают тебе чудную венскую коляску, запряженную четвериком хороших лошадей… Так вот, читая тебя, только в одном месте я почувствовал, что пересел в коляску. Это место – страничка из Герцена, которую ты приводишь, а всё остальное – твое – это колчи и тарантас» .

То же самое о новых вещах Толстого говорил Тургенев А.А.Толстой: «Слог похож теперь на непроходимое болото». И Александра Андреевна согласилась с этим определением. Даже самым близким людям из окружения Толстого почему-то не приходило в голову, что этот слог является естественным результатом мучительного поиска истины и что задача писателя, как теперь ее видит Толстой, не в том, чтобы услаждать слух .

Однако Толстого окружали умные люди, которые постепенно начинали понимать, что в этих поисках есть глубокая правда, но такая, с которой очень трудно примириться. И особенно трудно было тем, кто, не находя истины в церкви, не пытались искать ее больше нигде, а все-таки чувствовали, что истина существует .

Таким человеком был Сергей Николаевич Толстой, личность язвительно-остроумная. В 1894 году он писал Льву: «За неимением чтения всё это время читал Достоевского. Ужасно много из того, что им написано, кажется, он мог бы и не писать, большая часть тех лиц, которых он выводит и которые, как видно, ему очень дороги, напротив, мне ужасно противны. Но, конечно, талант есть, но видно, что он много писал, чтобы наполнить листы, ради денег. Кажется, что от него пошло в ход: “Здравствуйте, – высморкалась она ”. У него, может, нечаянно вышло, а боборыкины подхватили» .

Он был несчастлив в семейной жизни, пострадав от своей же врожденной порядочности. В молодости, увлекаясь цыганским пением, он выкупил из табора красавицу-певицу Машу Шишкину. Цыганки были тогда целомудренны, и жить с ними «просто так» было нельзя. Став гражданской женой Сергея Николаевича, Мария Михайловна родила ему сына и трех дочерей. Но прожив с ней восемнадцать лет, он влюбился в младшую сестру Софьи Андреевны Татьяну Берс, которая его тоже глубоко полюбила. Дело было за тем, чтобы расстаться с цыганкой (обеспечив ее и незаконных детей) и жениться на Танечке. Вместо этого Сергей Николаевич, как порядочный человек, обвенчался с Машей. Татьяна так тяжело переживала этот поступок, что пыталась отравиться. До конца своих дней, а скончался он в 1904 году в возрасте семидесяти восьми лет, Сергей Николаевич Толстой прожил затворником в своем Пирогове, хотя в молодости отличался красотой, светскостью и мог сделать успешную карьеру. Но слишком независимый характер, а главное – нежелание ни в чем поступаться своей волей и прихотями (случай с Машей был единственный, когда он пошел против своих желаний, и этот случай, возможно, сломал его жизнь) были несовместны с карьерой. Судя по мнению его любимого племянника, старшего сына Л.Н.Толстого Сергея Львовича, «дядя Сережа» был неважным помещиком. Получив по разделу наследства между братьями и сестрой лучшее из имений – Пирогово в Тульской губернии, с жирными черноземами и прекрасным конным заводом, он тем не менее едва сводил концы с концами.

Но при этом опять-таки остроумно шутил по поводу хозяйствования своего брата Льва:

– Вы ведь живете на деньги, полученные от писаний вашего отца. А мне надо учитывать каждую копейку. Вашего отца приказчик обворует на 1000 рублей, а он его опишет и получит за это описание 2000 рублей: тысяча рублей в барышах .

Его супруга Мария Михайловна была глубоко верующей и церковной женщиной .

Отношение же Сергея Николаевича к религии и конкретно к православию определить непросто. Тот же Сергей Львович утверждал, что «в продолжении всей своей жизни» дядя был «равнодушен к православию». В то же время Сергей Николаевич был крайним консерватором. Он выписывал исключительно «Московские ведомости» (в 1892 году организовавшие откровенную травлю Толстого), а затем суворинское «Новое время». Его аристократический консерватизм не был лишен подозрительного отношения к евреям. Так, в одном из писем к Толстому, который дружил с либеральным судебным и общественным деятелем А.Ф.Кони, Сергей Николаевич с насмешкой пишет в связи с избранием Льва

Николаевича в почетные члены Академии наук по отделению русского языка и словесности:

«…Что за радость была мне узнать, что Кони из жидов. В какой ты хорошей компании в Академии» .

В то же время он пришел в ярость, когда духовная консистория учинила следствие о его православных корнях и исполнении обрядов, о чем писал брату: «…У нас были восемь раз разные попы, по восьми разным делам, в том числе и ваш кочаковский, и восемь раз отбирали показание о том, бываю ли у Святого причастия, был ли под судом и проч., и кто была восприемница и поручитель, и кто стоял у купели. Последний же, восьмой раз благочинный через пироговского священника отбирал показание о том, почему я, как известно архиерею… не был 20 лет у причастия» .

Но и к религиозным исканиям Толстого он поначалу относился крайне враждебно. В отличие от сестры Марии, которая, уже будучи монахиней, ежегодно приезжала в Ясную Поляну гостить на лето, Сергей Николаевич не был там частым гостем, а в поздние годы почти совсем туда не приезжал .



Pages:     | 1 || 3 | 4 |   ...   | 5 |

Похожие работы:

«Аннотации рабочих программ учебных дисциплин (модулей) М1. Общенаучный цикл. М1.Б Базовая часть. Аннотация рабочей программы дисциплины М1.Б.1. "История и методология зарубежного комплексного регионоведения" изучения Сформировать готовность к использованию теоретикоЦель методологических основ комплексного зарубежного ди...»

«Муслимова Алсу Флюровна Дидактическая эффективность сетевого планирования в самостоятельной работе студентов средних специальных учебных заведений Специальность 13.00 01 Общая педагогика, история педагогики и образования АВТОРЕФЕРАТ Диссерта...»

«60 Социальная история отечественной науки и техники Е. В. МАРКОВА, А. Н. РОДНЫЙ НАУКА ВОРКУТЛАГА КАК ФЕНОМЕН ТОТАЛИТАРНОГО ГОСУДАРСТВА* В последнее десятилетие у нас в стране и за рубежом заметно усилился интерес к истории отечественной науки эпохи сталинизма. Долгие годы находившиеся...»

«ИСТОРИИ ЛЮБВИ ПРОПАГАНДА ГОМОСЕКСУАЛИЗМА В РОССИИ ССИИ НА ТЕРРИТОРИИ РФ РАСПРОСТРАНЯЕТСЯ БЕСПЛАТНО ПОД РЕ Д АКЦИЕЙ МАШИ ГЕССЕН И Д ЖОЗЕФА Х АФФ-ХЭННОНА ПРЕ ДИСЛОВИЕ ГАРРИ К АСПАРОВА ПРОПАГАНДА ГОМОСЕКСУАЛИЗМА В РОССИИ ИСТОРИИ ЛЮБВИ ПРОПАГАНДА ГОМОСЕКСУАЛИЗМА В РОССИИ ИСТОРИИ ЛЮБВИ ПОД РЕ Д АКЦИЕЙ МАШИ ГЕССЕН И Д ЖОЗЕФА Х АФ Ф-ХЭНН...»

«ГУАНЬ Сино СОВРЕМЕННАЯ МОНУМЕНТАЛЬНАЯ ЖИВОПИСЬ КИТАЯ: ВЗАИМОПРОНИКНОВЕНИЕ ВОСТОЧНЫХ И ЕВРОПЕЙСКИХ ТРАДИЦИЙ Специальность 17.00.04 – изобразительное искусство, декоративно-прикладное искусство и архитектура АВТОРЕФЕРАТ диссертации на соискание ученой степени кандидата искусствоведения Барнаул – 2009...»

«Починина Наталья Евгеньевна МИФОПОЭТИКА В СОВРЕМЕННОМ КИНО (НА ПРИМЕРЕ ТВОРЧЕСТВА ЭМИРА КУСТУРИЦЫ) 24.00.01 – теория и история культуры Автореферат диссертации на соискание ученой степени кандидата философских наук Томск 2010 Диссертация выполнена на кафедре истории философии...»

«История западных исповеданий Архимандрит Августин (Никитин) ШМАЛЬКАЛЬДЕН В ИСТОРИИ РЕФОРМАЦИИ Статья посвящена истории написания и анализу одной из основных вероучительных книг Евангелическо-Лютеранской Церкви — "Шмалькальденским статьям" (или "артикулам"; 1537 г....»

«Федеральное государственное бюджетное образовательное учреждение высшего образования "ОРЛОВСКИЙ ГОСУДАРСТВЕННЫЙ УНИВЕРСИТЕТ им. И.С . ТУРГЕНЕВА" ФИЛОСОФСКИЙ ФАКУЛЬТЕТ Кафедра религиовед...»

«Л. П. ГРОССМАН Тютчев и с мер и династий L’explosion de Fevrier a rendu ce grand service au monde, c’est qu’elle a fait crouler jusqu’a terre tout l’echafaudage des illusions dont on avait masque la realite *. Тютчев. La Russie et la Revolution (апрель 1848 г.) Современники револ...»

«IL П. ТИМОФЕЕВ ГЕОЛОГИЯ И ФАЦИИ ЮРСКОЙ УГЛЕНОСНОЙ ФОРМАЦИИ ЮЖНОЙ СИБИРИ A C A D E M Y of S C I E N C E S of t h e U S S R GEOLOGICAL INSTITUTE P. P. T I M O F E E V GEOLOGY AND FACIES OF JURASSIC COAL MEASURES IN SOUTHERN SIBERIA Transactions, vol. 197 p U B L I S H I N G O F F I C E " NAUKA" MOSCOW 1969 А К А Д Е М И Я ^ Н А У...»

«Министерство образования и науки Российской Федерации Федеральное государственное бюджетное образовательное учреждение высшего образования "Нижневартовский государственный университет" Гуманитарный факультет Рабочая программа дисциплины Б1.В.ОД.6 История средних веков Западной Европы Вид образования: Профессиональное образование Уровень об...»

«Министерство образования и науки Российской Федерации федеральное государственное бюджетное образовательное учреждение высшего образования "Петрозаводский государственный университет" (ПетрГУ) Утверждено рвета ПетрГУ отокол № 4...»

«ЧЕЛОВЕК В ИСТОРИИ МЕМОРИАЛ Человек в истории Издательство АСТ Москва УДК 821.161.1-94 ББК 84(2Рос=Рус)6 Ч-39 Человек в истории / Людмила Улицкая и др. – Ч-39 Москва: Издательство АСТ, 2018. – 384 с. – (Человек в истории). ISBN 978-5-17-094553-5 "В этом сборнике собраны свид...»

«Абраменко Наталья Михайловна ОБРАЗЫ СВЯТЫХ КНЯЗЕЙ ВЛАДИМИРА, БОРИСА И ГЛЕБА В РУССКОМ ИСКУССТВЕ второй половины XV – XVII века Специальность 17.00.04 изобразительное и декоративно-прикладное искусство и архитекту...»

«Песенное наследие святителя Димитрия Ростовского Е.Е. Васильева Вклад свт. Димитрия Ростовского в российскую культуру велик, благороден и достоин тщательного изучения. Его труды – написанные книги, пастырское слово, просветительская деятельность – были действенны и значительны для современников; многообразное наследие продолжил...»

«Каминский Петр Петрович ПУБЛИЦИСТИКА В.Г. РАСПУТИНА: МИРОВОЗЗРЕНИЕ И ПРОБЛЕМАТИКА Специальность: 10.01.01 – русская литература Автореферат диссертации на соискание ученой степени кандидата филологических наук Томск 2006 Работа выполнена на кафедре истории русской литературы ХХ века филологического факультета ГОУ В...»

«Казанский государственный университет Научная библиотека им. Н.И. Лобачевского ВЫСТАВКА НОВЫХ ПОСТУПЛЕНИЙ с 11 по 17 ноября 2008 года Казань Записи сделаны в формате RUSMARC с использованием программы "Руслан". Материал расположен в систематическом порядке по отраслям знания, внутри разделов – в алфавите авторов и заглавий. Записи...»

«ISSN 1563-0366 Индекс 75882; 25882 Л-ФАРАБИ атындаы КАЗАХСКИЙ НАЦИОНАЛЬНЫЙ АЗА ЛТТЫ УНИВЕРСИТЕТІ УНИВЕРСИТЕТ имени АЛЬ-ФАРАБИ азУ ВЕСТНИК ХАБАРШЫСЫ КазНУ ЗА СЕРИЯ СЕРИЯСЫ ЮРИДИЧЕСКАЯ АЛМАТЫ № 2 (50) 2009 МАЗМНЫ – СОДЕРЖАНИЕ Зарегистрирован в Министерстве культ...»

«Aнaтолий Букреев Г. Becтон Де Уолт BOCXOЖДEHИE Пepeвод c aнглийскoro Пeтpa Cepreeвa BACK • MЦHMO MOCKBA, 2002 ББК 75.82 Б 90 Букреев А . Н., Г. Вестон Де Уолт Б 90 Восхождение: Перев. с англ. — М.: МЦНМО, 2002. — 376 с, 16 с. ил. ISBN 5-94057-039-9 Книга посвящена трагическим событиям 1996 г. на Эвересте: это скорбная, исполненная героизма история гибел...»

«Струг истории АЛЕКСАНДР НИКИТИН (1956–2005) историк, православный писатель, автор книги "Исследования и очерки к биографии А. В. Суворова".Достопамятные русские святыни: Остров Северной Фиваиды (К истокам христиа...»

«5 Проблемы ресурсного обеспечения газодобывающих регионов России Л.С. Салина, Ю.Б. Силантьев, В.А. Скоробогатов, Н.Н. Соловьёв Владлен Иванович Ермаков – выдающийся геолог газовой промышленности России В 2013 г. ООО "Газпром ВНИИГАЗ" – головному научному центру ОАО "Газпром" и газовой про...»

«"Вестник ИГЭУ" Вып. 2 2005 г. ФИЛОСОФСКОЕ НАСЛЕДИЕ В.С. СОЛОВЬЕВА: ОПЫТ СОВРЕМЕННОГО ПРОЧТЕНИЯ (обзор докладов Соловьевского семинара 2004 г.) МАКСИМОВ М.В., д-р филос. наук, МАКСИМОВА Л.М., канд. филос. наук Постоянно действующий научн...»

«Б.Н.Лозовский ИСКУССТВО ВЗАИМОПОНИМАНИЯ ББК Ю 953 JI724 Лозовский Б.Н. Л724 Искусство взаимопонимания. Свердловск: Изд-во Урал, ун-та, 1991. 76 с. ISBN 5-7525-0175 -X В книге рассматриваются приемы и средства техники о б­ щ е н и я, п о з в о л я ю щ и е д о б и в а т ь с я в з а и м о п о н и м а н и я между л ю д ь м и. К а к у з...»








 
2018 www.new.pdfm.ru - «Бесплатная электронная библиотека - собрание документов»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.